— Я не знаю.
— Должен был, — произнесла она с уверенностью, — во всяком случае, ему выделили комнату по прописке…
— Весь вопрос в том, появлялся ли он в ней.
— А почему бы и нет? По-вашему, он на улице жил?
— Нет, но… — я запнулся, ибо не знал, что дальше говорить; Арсеньева не стала дожидаться, ее пальцы четыре раза щелкнули по клавишам телефона: она звонила заведующему по расселению.
Как оказалось, комнату Коженину действительно выделили, и он даже жил там в течение несколько дней. На счастье, у соседа оказался номер его мобильного телефона. Но сколько мы ни звонили по нему, трубку никто не брал. Арсеньева звонила на этот телефон в течение двух недель, а я каждый день заходил в плоскость ее кабинета и узнавал, как идут дела. Но по истечении этого срока она прямо заявила мне, что это совершенно бесполезно. Я попытался возразить, но она ответила, что в конце концов, я могу снова заказать эти журналы в библиотеке.
— Я же говорил вам, что нет.
— А вы все же попытайтесь. Кроме того, если вам так уж нужно найти этого студента, вы могли бы и сами названивать по этому телефону. А у меня есть и другие дела.
Тут я промолчал. Если я доселе еще оставлял за нею это дело, то лишь по той причине, что надеялся на ее изобретательность, но она только звонила на этот телефон по нескольку раз на дню и ничего другого не предпринимала. Это я, конечно, мог бы делать и сам.
Я вышел в широкий квадрат коридора; должен признать, весь наш институт очень повеселел после исчезновения Коженина. Я вполне допускал, что два эти факта никакой связи между собой не имеют, и все же, поскольку Коженин никак не выходил у меня из головы, мне постоянно казалось, будто и все остальные только и делают, что обсуждают его, но теперь уже со счастливыми усмешками, ведь когда тот человек, который вызывал неприязнь, превращается лишь в воспоминание, люди автоматически заносят это в список своих самых ярких побед; это закон, который всегда подпитывал самоуважение, и сейчас, если я находил на какого-нибудь студента, я прекрасно видел, какими счастливыми соринками сверкает его глаз — теперь там как будто бы сидел не еще один студент, а теснилась целая куча. А когда я случайно прошелся по стене и заметил, что зажженная люстра горит с тем же веселым оттенком, мне ей-богу пришло в голову, что и там теперь сидели студенты; они, казалось, были везде. У меня голова пошла кругом. Мне казалось, что теперь она существует отдельно от тела, и некто взял ее и раскачивал на качелях, словно маленького ребенка. С детства я склонен был представлять себе чувства, которые испытывали другие люди, и сопереживать — пускай я даже это выдумывал, и мои представления подчас являли собой прямую противоположность того, что было на самом деле, но я никак не мог избавиться от этого ощущения, находившегося как бы посредине между попыткой проникновения в чужие чувства и самокопанием. Исчезновение Коженина снова спровоцировало меня на подобные фантазии. Я представлял себе, как мир старается обрушить на него всю желчь, какая только в нем существует, — Коженин хочет посмотреть телевизор и садится на стул, а там его поджидает кнопка, больно впивающаяся в ягодицу; досадуя, бежит в другую комнату для того, чтобы пересесть на диван, и вдруг проламывается доска в полу — нога сломана и кровоточит. Что делать теперь? Обращаться в больницу? Нет, от них помощи не жди, там таких, как он не лечат. Денис решает позвонить своей матери, но когда берет телефонную трубку, ему отвечает лишь звук мертвой тишины. Он хочет воткнуть штепсель в розетку, но видит, что шнур, грубо перекусанный щипцами, превращается в петлю или в тугую пляшущую восьмерку которая, низвергая мясной дым, готовится выкручивать и перемалывать ему кости на запястьях. В панике Коженин, подобно дровосеку, старающемуся распилить ствол на бляхи, но который восстанавливается настолько быстро, что работа превращается в бесконечное производство деревянных денег, принимается искать в плоскости квартиры доску, могущую послужить медицинской шиной — «если уж меня собираются сжигать или ломать шею, то хотя бы ногу попытаюсь себе восстановить». Находит. Когда нога уже перевязана, он кладет свой профиль на кровать и старается дышать глубже, чтобы не чувствовать ноющую боль, и вдруг его начинает точить подозрительный голос,
тот самый, что вырезает ночью из круга головы все мысли и чувства, а заодно и рассекает мозжечок, для того, чтобы человек никогда уже не смог испытать равновесия в душе и теле. Просыпаешься, знаешь всего триста слов, но при этом у тебя присутствует связная речь, и все силишься рассказать, что же случилось ночью, однако даже себе не можешь мысленно это выразить, а что тогда говорить об окружающем мире.