Выбрать главу

«Ты сатанеешь…», вспомнились ему слова брата.

Он тогда возразил Валериану, но не мог не понимать, что брат прав. «Холодный идол морали…» Нирод сказал это ему самому в пылу перепалки. Сказал, излишне много зная о нём — по родству. Глупцы истолковали брошенную фразу по-дурацки, но сам Юлиан ни на минуту не обольщался: он хорошо понял старика, хоть тогда отшутился: «Очень сложно быть идолом морали в мире, где давно не осталось морали».

Но вот, старик оказался прав. Ныне он подлинно становился Молохом Морали, он — аскет и моралист, давно начал уничтожать себе не подобных. Он не создавал вокруг себя чистоты — сталкиваясь с ним, возникала смерть. Юлиан некоторое время полагал, что, не имея умысла к злу, сам устоит. Просто нелепый случай отрочества сделал из него палача, полагал он. Он стал Палачом Бога, но эта вакансия была занята дьяволом, и сейчас, Бог весть почему, Юлиан осознал в себе дьявола. Стало быть, да, он подлинно осатанел. Где он ошибся?

— Трифон! — громко позвал он, и когда камердинер возник на пороге, спросил, — слушай, а монах Агафангел — где служит? Я слышал, что тут, в Павловске.

— Тут, — кивнул старик, — он при церкви Марии Магдалины, с протоиереем местным, Василием Шафрановским, служит, спит на чердаке флигеля богадельни, днём — в Мариинском госпитале для увечных воинов помогает, вечерами со старшим врачом Игнатьевым в шахматы играет. Но вчера он в Питер уехал, вернулся ли к службе — не знаю.

— Хорошо, — лениво кивнул Юлиан.

Камердинер исчез. Нальянов, плохо спавший ночь и рано поднявшийся, лёг на диване в гостиной и веки его мгновенно сомкнулись. В мареве вязкого дневного сна угадывались какие-то образы, всплывали эпизоды последних дней, слова брата, с клироса мерно звучал похоронный напев, чёрное лицо покойника мутно виднелось под белой кисеёй. Потом проступило лицо Дибича в поезде, юбилей Ростоцкого, мелькали лица, проговаривались и расплывались слова, потом, откуда ни возьмись, к нему приблизилась полная женщина в светлой кофте с рыхлым лицом и бесцветно-пепельными волосами. Поднялось дуло ружья, он видел её в раздвоенном жале прицела.

Юлиан пробудился от тяжёлой дрёмы, точно от болезни. «Но, хоть и умны вы пугающе, кажется, несчастны очень…» Слова эти не обидели — просто оцарапали. Разве он несчастен? Счастлив ли дьявол?

Туман над ельником давно рассеялся, солнце стояло высоко над липами, и, услышав, как в гостиной пробило три, Юлиан вышел на боковое крыльцо и обернулся на звонкий женский смех. Вот и они. На соседнюю дачу генерала Ростоцкого приехали несколько экипажей, слуги вносили в дом саквояжи и шляпные картонки, девицы Тузикова и Галчинская, замеченные им издали, стояли в изломанных позах, видимо, казавшимися им изящными, шумно восхищались красотой пейзажа. Братья Осоргины тоже мелькнули среди гостей. Звонкие девичьи голоса и смех отдавались эхом в тёмной, росистой чаще сада, где царила глубокая тишина. Где-то далеко, у реки, лаяли собаки. Порыв ветра обломил на вершине старого вяза сухую ветку и она, прошуршав по шершавым листьям, упала на дорожку аллеи. Голоса вскоре смолкли — все, видимо, располагались в доме.

Заметил Юлиан и Дибича. Тот неторопливо вышел за ворота дачи Ростоцкого и направился к его дому. Заметив издалека, помахал рукой. Подойдя, поздоровался и тут же спросил:

— Вы не против, если я переночую у вас, а то в генеральском доме меня с кузенами поселить хотят, — на лице Дибича было расстроенное выражение.

Нальянов кивнул, зная, что с Осоргиными тот подлинно не ладит.

— Конечно, дом пустой, свободных спален два десятка. Располагайтесь. Не занимайте только белый будуар на третьем этаже. Завтра обещала приехать тётя, это её спальня.

Дибич искренне поблагодарил, вернулся в дом к генералу и известил Ростоцкого, что ночевать будет у Нальянова, быстро притащил свой сак и распаковал его в одной из спален на втором этаже. Нальянов не помогал ему, а ушёл к себе и вскоре появился в тёмных брюках, лёгком свитере и щегольской охотничьей куртке, явно собираясь прогуляться. Дибич иронично заметил, что выглядит Юлиан Витольдович как модный тенор итальянской оперы, услышал в ответ предложение катиться к чёрту, но ничуть не обиделся.

Нальянов зевнул и пожаловался:

— Я плохо спал, под окном полночи выла собака. Чуть свет выехал сюда, не выспался.

— В ваши годы, Юлиан, мужчина плохо спит из-за совсем других вещей.

Нальянов недоуменно посмотрел на него, потом усмехнулся.

— А… я и забыл. Голодной куме всё хлеб на уме, — губы его скривились, — и когда же пикник?

— Сегодня вечером хотят наловить рыбы, там, за Сильвией, а завтра — с полудня — развернётся торжество. Холодные куры, ветчина, настоящая уха, ящик крымского вина.

Нальянов, казалось, не слушал, но потом кивнул. Дибич решил пройтись к месту пикника и пригласил на прогулку Нальянова, но тот сказал, что догонит его, а пока — поздоровается с Ростоцким.

* * *

Старая Сильвия, поросшая густым хвойным лесом, была частью дворцового парка императора Павла, она, обильно украшенная скульптурами, густыми зарослями деревьев и кустарников, была излюбленным местом пикников и прогулок. В центре её от круглой каменной площадки со статуей Аполлона лучами расходилась дюжина аллей, приводивших то к статуе Актеона, то Ниобы, то к Амфитеатру, то к Руинному каскаду. У паркового павильона в конце Липовой аллеи, на границе Сильвии, зелень листвы создавала множество затенённых уголков.

К павильону мимо траурных чугунных ворот, на столбах которых красовались опрокинутые затухающие факелы, вела уединённая дорожка. Андрей Данилович миновал ворота. Павильон напоминал древнеримский храм-эдикулу, со стороны главного фасада он был прорезан полукруглой нишей. На круглом пьедестале из тёмного мрамора возвышались две белые урны, обвитые гирляндой и укрытые одним покрывалом. Крылатый Гений отбрасывал покрывало, а скорбящая женщина в античной тоге уронила голову на горестно вытянутые руки. Дибич вздохнул. Здесь, у кенотафов, его вдруг перестали волновать суетные мысли. Что он мается из-за девицы, все мысли которой — о другом? Что ему за дело до Нальянова? Впрочем, опомнился он, в конце концов, это и есть жизнь, суета, наполняющая каждый день подобием забот и дела.

Минувшей ночью он почти не спал, стоило ему чуть сомкнуть веки — проступала Елена. Он сжимал её в объятьях, и его ласки вырывали у неё крик, который дышал всем сладким мучением плоти, подавленной бурей наслаждения. В его объятиях она становилась прозрачным существом, лёгким, зыбким, но стоило только кому-то из них сильнее вздохнуть или чуть-чуть шевельнуться, как невыразимая волна пробегала по разгорячённым телам. Это одухотворение плотского восторга, вызванное совершенным сродством двух тел, завораживало его.

Лёжа на спине во тьме, он смыкал веки и звал её всем своим существом, воображал, как она намеренно-медленным движением нагибалась над ним и целовала. Все его члены содрогались неописуемым волнением, в своем напряжении похожем на ужас связанного человека, которому грозит быть клеймёным. Когда же, наконец, уста её касались его, он с трудом сдерживал крик, и пытка этого мгновения нравилась ему.

В пламени этой страсти, как на костре, сгорало всё, что было в нем дурного, искусственного, суетного. После этих пустых блудных лет, он верил в это, он вернётся к единству сил, действия, жизни. Именно в слиянии с ней приобретёт доверчивость и непринуждённость, сможет любить и наслаждаться юношески.

Потом он видел в грёзах, как она брала свою утреннюю ванну и воистину, ничто не могло сравниться с благородной грацией этого тела в тёплой воде, отсвечивавшей нежными отблесками серебра. К утру приступы желания и боли стали так остры, что, казалось, он умрёт от них. Ревность к Нальянову снова пробудилась. Иногда им овладевала низкая злоба против этого превосходящего его мужчины, полная горечи ненависть и какая-то потребность мести, как если бы Юлиан обманул его, предал.