Чуть прикусив белесые худые губы, я вновь пишу: «Зло, благодаря силе Блага, — не только зло. Проявляясь в силу необходимости, оно как бы в неких прекрасных оковах, подобно закованным в золотые цепи преступникам. И зло ими скрыто, чтобы, существуя, не быть видным богам и чтобы люди не всегда могли созерцать зло. Но даже и когда они его видят, необходимо, чтобы образы, в которых предстает зло, служили им напоминанием о прекрасном».
Я помню, что замер тогда. Я вдруг почувствовал или даже скорее увидел в себе какие-то огромные, пенящиеся в золотистом свете вращающиеся спирали. Они двигались, сжимались и разжимались, словно вдыхали и выдыхали нечто. Как поющие сферы… И словно прямой стрелой понесся знакомый беззвучный голос:
— Но как же возможно зло в человеческом мире, если все управляется Нусом, совершенным миром эйдосов, который прекрасен уже по самой своей природе как прекрасный образ Единого?
— И Единое, и Ум, и Мировая душа — совершенны. И это так. Но именно в силу своего абсолютного совершенства они должны допускать бесконечно разнообразную иерархию собственного осуществления…
— Иначе говоря, абсолютное совершенство предполагает именно как живое совершенство бесконечно разнообразное приближение к этому Абсолюту, включая и возможное бесконечное безобразие, зло.
— Конечно, ведь если бы не было безобразия, неопределенности, зла, то это означало бы только то, что абсолютное совершенство вовсе не есть совершенство именно как абсолютное. Ведь принцип абсолютного совершенства уже заключает в себе все то, что будет организовано с точки зрения этого принципа.
— Тем самым, если совершенство Единого действительно абсолютно, то обязательно существуют и разные степени осуществления этого совершенства.
— Но это относится и к людям…
— Конечно…
Я вижу, как я опять как бы застыл, полулежа на низком ложе. Это место возле могучего в своем одиночестве платана мне тогда очень нравилось: оно искрилось силой и бурлящим, безмолвным покоем. Порой я слышал, как платан разговаривал со звездами, играл своими ветвями с разнообразными птицами. А иногда я словно чувствовал, как по-детски, беспомощно сильное это дерево жалось к своей матери-Земле.
Я придвинул к себе развернутый пергаментный сверток, лежащий слева. Чуть ли не наизусть помнил я «Тимей» божественного Платона. Но это ничего и не значило для меня. Великие произведения, дарованные богами дерзновенным в своей смелости мудрецам, всегда таинственны, даже если они кажутся знакомыми до последней буквы. И важно было другое: уметь всегда по-иному нечто близкое, понятное, определенное сделать чужим, неизвестным, бесконечным, таинственным, чтобы из этого туманного, неясного и неведомого извлечь совершенно новое и вновь поразительное для себя.
Я провел пальцами по ноющим от тихой тоскливой боли глазам и вновь стал всматриваться в те строки Платона, которые меня особенно интересовали: «Теперь же нам следует мысленно обособить три рода: то, что рождается; то, внутри чего совершается рождение; и то, по образцу чего возрастает рождающееся. Воспринимающее начало можно уподобить матери, образец — отцу, а промежуточную природу — ребенку.
Если отпечаток должен явить взору пестрейшее разнообразие, тогда то, что его приемлет, окажется лучше всего подготовленным к своему делу в случае, если оно будет чуждо всех форм, которые ему предстоит воспринять. Ведь если бы это воспринимающее было подобно чему-либо привходящему, то всякий раз, когда на него накладывалась бы противоположная или совершенно иная природа, оно давало бы искаженный отпечаток, через который проглядывали бы собственные черты этой природы. Начало, которому предстояло вобрать в себя все роды вещей, само должно было быть лишено каких-либо форм. Ведь при изготовлении благовонных притираний прежде всего заботятся о том, чтобы жидкость, в которой должны растворяться благовония, по возможности не имела своего запаха. Или это можно сравнить с тем, как при вычерчивании фигур на каких-либо мягких поверхностях не допускают, чтобы на них уже заранее виднелась та или иная фигура, но для начала делают поверхности возможно более гладкими.
Подобно этому и начало, назначение которого состоит в том, чтобы во всем своем объеме хорошо воспринимать отпечатки всех вечно сущих вещей, само должно быть по природе своей чуждо каким бы то ни было формам. А потому мы не скажем, будто мать и восприемница всего, что рождено видимым и вообще чувственным, — это земля, воздух, огонь, вода или какой-либо другой, который родился из этих четырех либо из которого сами они родились. Напротив, обозначив его как незримый, бесформенный и всевосприемлющий, чрезвычайно странным путем участвующий в мыслимом и до крайности неуловимый, мы не очень ошибемся».