— Но о «матери» надо все же говорить скорее условно, ведь материя ничего не рождает.
— Матерью ее зовут те именно, кто считает, что мать выполняет по отношению к своим детям роль материи, лишь получающей семя, но ничего не дающей порожденному. Ведь только эйдос способен порождать, а прочая природа бесплодна.
— Поэтому мудрецы в таинственном смысле в своих обрядах делали Гермеса древних времен всегда держащим наготове порождающий орган. Они считали, что только умный логос есть порождающая сила в мире. А на бесплодие материи, всегда остающейся только самой же собой, они указывали с помощью евнухов, окружающих ее. Делая материю матерью всех вещей, они говорят о ней как о начале в смысле субстрата, имея в виду именно это значение и не уподобляя ее во всем матери. А тем, кто хочет знать более точно, каким именно образом материя все же подобна матери, они показывают, как могут, что материя бесплодна и отнюдь не во всех отношениях женщина, поскольку она только способна зачать, а не родить.
…Словно вновь очнулся… Я чувствовал, очень слабо, как будто в каком-то большом отдалении, свое тело, но не мог даже пошевелить распухшими руками и ногами. И в то же время я словно видел клокочущее свое сердце изнутри; я даже был способен увидеть прожилки и странный синеватый оттенок в нижнем полушарии сердца. Затем появилось какое-то рваное, неопределенное отверстие куда-то… и бурлящий, зеленоватый, с ритмично мерцающим нечто внутри себя, туман…
…Умирать — это чувствовать себя, ощущать себя все более другим, каким-то более родным, близким, но другим, непривычным… И при этом как-то быстро довольно стираются прошлые чувства из той привычной жизни… Умирать — это когда у души появляется нечто неизвестное, казалось бы, ей, но то, к чему она так быстро привыкает и так настойчиво ищет…
…Я в ярко освещенном, роскошно убранном зале. Я вижу его откуда-то сверху, но это «сверху» не есть нечто постоянное, оно словно колышется, колеблется… Прямо подо мной на золотом траурном ложе, убранном миртом и лавром, лежит обмытое благовониями тело человека. Что-то меня тянет вниз, я хочу разглядеть его… Но я вижу себя — одинокого Александра, с закрытыми глазами, с лицом, прикрытым полупрозрачной золотой парчой. Рыжие волосы потемнели от масла, белая кожа на открытой груди покраснела…
Итак, это уже случилось… Но еще вчера, когда горел от внутреннего жара и стонал от боли, я иногда чувствовал прохладные прикосновения чьих-то рук. Все македоняне, бывшие в Вавилоне, пришли попрощаться со своим царем… да, а вот прохладу некоторых рук я почувствовал.
Я вновь как бы поднимаюсь вверх: полукругом со стороны головы лежащего расположились, стоя в мрачном молчании, те, кого я считал своими друзьями, вместе с кем я проливал кровь… И я вижу их мысли…
Селевк: «Почему великий бог Серапис сказал мне и Питону вчера, что Александра нельзя переносить в его храм? Почему он велел оставить его на месте?»
Неарх: «Я передал Александру то, что сообщили мне тогда ночью три халдейских жреца: ты не должен вступать в Вавилон. Но он только засмеялся и велел налить себе еще вина. Когда мы приблизились к стенам города, царь увидел множество воронов, которые ссорились между собой и клевали друг друга, и некоторые из них падали замертво на землю у его ног. Я увидел тогда, что Александр побледнел и надолго умолк.
Потом Александру донесли, что Аполлодор пытался узнать о судьбе царя по внутренностям жертвенных животных. Прорицатель Пифагор подтвердил это и на вопрос царя, каковы были внутренности, ответил, что печень оказалась с изъяном.
После этого большую часть времени царь проводил вне стен Вавилона. Тревожных знамений становилось все больше. На самого большого и красивого льва из тех, что содержались в зверинце, напал домашний осел и ударом копыта убил его…»
Пердикка: «Когда начинался поход в Азию, ты, прежде чем взойти на корабль, разузнал об имущественном положении своих друзей и одного наделил поместьем, другого — деревней, третьего — доходами с какого-нибудь поселения или гавани. Когда, наконец, почти все царское достояние было распределено и роздано, я спросил тебя: „Что же, царь, оставляешь ты себе?“ — „Надежду“, — ответил ты…
И я вспоминаю тебя на рассвете того дня, когда начинался поход в Индию. Ты, видя, что из-за огромной добычи войско отяжелело и стало малоподвижным, велел нагрузить повозки и сначала сжег те из них, которые принадлежали тебе самому и твоим друзьям, а потом приказал поджечь повозки остальных эллинов. И ты оказался прав: отважиться на это дело было гораздо труднее, чем совершить его. Лишь немногие были огорчены, большинство же, раздав необходимое нуждающимся, в каком-то порыве восторга принялись сжигать и уничтожать все излишнее.