Она не знала, чей это голос. Но помнила его.
Маслов, диспетчер ночной смены, тот, кто первым позвонил в МЧС и кричал в трубку «Разрушение тела плотины», ушёл со службы и уехал из Крутоярска. Он поселился в маленьком городе на Волге, устроился электриком на завод и никому не рассказывал о том, где работал раньше. Его жена Света знала. Маленькая Машенька не знала. Она росла, училась ходить, потом говорить, потом рисовать, и папа каждый вечер сидел с ней на полу и строил башни из кубиков, и когда башня падала, Маша хохотала, а Сергей улыбался, и в его глазах, если присмотреться, читалось нечто тёмное, непроходящее.
Ночами он иногда просыпался. Садился на кровати, слушал тишину. А тишина стояла полная, деревенская, без гула турбин, без щелчков реле, без мерцания мониторов. И в этой тишине ему слышался звук. Тот самый, тонкий, едва уловимый, как пение натянутой струны. Звук, который шёл снизу, из-под пола, из тела бетонной дуги.
Бетонной дуги больше не было. А звук остался.
Журавлёв, обходчик, тот, что спускался на отметку сто двадцать и докладывал о мокром бетоне, выжил. Он бежал вместе с Масловым по коридору, через аварийный выход, на правый берег. Потом стоял на скале и смотрел, как плотина разваливается. Потом сел в снег и просидел так до рассвета, не шевелясь, не говоря ни слова. Его нашёл поисковый отряд утром, замёрзшего, но живого. Он продолжал работать на гидростанциях, перевёлся на Красноярскую ГЭС, и коллеги заметили, что после Крутоярска Журавлёв стал другим. Он проверял каждый датчик дважды. Каждую трещину замерял линейкой. Каждое отклонение записывал и докладывал, невзирая на лица. Его считали занудой. Он не возражал.
Нина Васильевна, пожилой оператор ночной смены, та, что стояла с трубкой в одной руке и чашкой в другой, когда Маслов крикнул ей объявлять тревогу, вышла на пенсию. Она осталась в Крутоярске, в маленькой квартирке на Садовой, в Верхнем городе, и каждое утро выходила на балкон и смотрела вниз, в долину, где на месте Заречного района разбивали парк Памяти.
Она смотрела и молчала. И размешивала сахар в чашке. Четыре оборота по часовой стрелке. Как всегда.
Река Студёная текла по новому руслу, промытому потоком, шире и мельче прежнего. На месте плотины остались бетонные обломки, торчащие из воды, как гнилые зубы. Их не убирали. Некуда убирать, и незачем.
Весной, когда лёд сошёл и берега позеленели, к новому руслу стали приходить люди. Не туристы, не зеваки, а жители. Те, кто потерял близких, кто потерял дома, кто потерял прежнюю жизнь. Они стояли на берегу и смотрели на воду, и вода текла, безразличная, прозрачная, по камням, которые раньше лежали под фундаментами домов, по щебню, который раньше был дорогами, по глине, которая раньше была огородами.
Иногда река выносила предметы. Ложку, монету, пуговицу, фрагмент ткани. Люди подбирали их, рассматривали и чаще всего клали обратно. Не свои. Ничьи. Река забрала всё и отдавала по крупицам, без разбора, без адреса.
На берегу, у поворота, где Студёная огибала холм и уходила к югу, кто-то поставил крест. Деревянный, простой, без надписи. И рядом с ним, у подножия, лежал камень, обычный, речной, окатанный водой, и на камне кто-то нацарапал гвоздём: «Помним».