А сказать-то и не мог. Мешала гордость. Никогда еще ничего за свою жизнь не выпрашивал у начальства, так не начинать же теперь, на старости лет… А тут еще услышал гулкие и частые удары своего сердца, и это сначала отвлекло, затем приостановило его: вот, мол, что для тебя важнее теперь — как стучит сердце! Если оно так сильно забеспокоилось от одного только приближения к разговору, то как же дальше-то?
— Что-то не узнаю старого солдата, — подзадорил его Острогорцев и снова вспомнил недавнюю статью в газете, прямоту и откровенность Густова в разговорах со столичным журналистом.
Николай Васильевич еще раз вздохнул и проговорил;
— Вопрос поставлен прямо, так же надо и отвечать на него. Действительно, тревоги есть.
— О чем же?
— О завтрашнем дне.
— Ну, если в широком, глобальном смысле, то все мы об этом тревожимся, но пока что, честно сказать, не заболели от таких мыслей. Что-нибудь личное?
— Да оно и личное и общественное вместе, — начал Николай Васильевич и неожиданно заговорил о делах стройки, поскольку упомянуто было о завтрашнем дне в широком смысле. О своем можно будет и потом, на прощанье, сказать, а начать надо все-таки с дела. Для этого тоже не вдруг появится вторая такая возможность — чтобы с глазу на глаз и с полной откровенностью.
— Для нас тут и общественное стало семейным, и личное, бывает, превращается в общественное, — продолжал он. — И вот что меня давно мучает: много еще у нас всяких нервных мелочей…
Острогорцев внутренне поежился: «Мало мне министра и крайкома, так еще и он!» В лице его появилась некоторая жесткость. Но Николай Васильевич ничего не замечал или не хотел замечать, он развивал свою мысль.
— Я боюсь такого еще с армии: как только начнется, бывало, полоса мелких нарушений, так и жди крупного че-пе. Каждая отдельная мелочь — пустяк, на который можно и внимания не обращать, но когда они начинают накапливаться — это уже беда, того и гляди, прорвется где-то. И еще такая опасность есть: у людей вырабатывается привычка и, как говорится, терпимость к ненормальному положению дел. Пронесло в этот раз, пронесет и в другой…
— Ты считаешь, что у нас намечается такая опасность? — Острогорцев, подобно Густову, в минуты волнения легко переходил на «ты».
— Я не могу сказать, что она уже существует, — поотступил под строгим взглядом начальника Николай Васильевич, — но кое-что постепенно накапливается. В одном месте одно, в другом другое. Маленькие нарушения графика, если их сплюсовать, вырастают в солидные цифры. В связи с ускорением мы неплохо мобилизовались, народ вроде бы подтянулся, но мы слишком заторопились, а в спешке чего не бывает!.. Я тут лежал и думал: все время мы идем на пределе, все время должны выполнять что-то досрочно, а что-то потом доделывать, да еще на всякие посторонние дела отвлекаемся — то совхозу помогаем, то леспромхозу. Все время вяжет нас по рукам малая механизация, снабженцы не могут обеспечить даже электролампочками…
— Говорят, нашего главного московского снабженца перевели в пустыню, — усмехнулся тут Острогорцев. — И что ты думаешь? Там теперь дефицит песка… Но я это так, ты продолжай.
— Так вот я и говорю — не задергать бы, не загнать бы нам людей, как в спешке лошадей загоняют, — продолжал Николай Васильевич, немного сбитый с толку неожиданной шуткой гостя. — Вот вы спросили насчет опасности — намечается она или наметилась уже? Я не знаю. Но когда вот так раздумаешься — об одном, о другом, — то и покажется, что наметилась. Вот и боюсь…
Николай Васильевич остановился, снова услышав свое сердце, а Борис Игнатьевич все еще как будто продолжал слушать. Потом сказал:
— А я, ты думаешь, ничего на свете не боюсь?
Николай Васильевич увидел перед собой совсем незнакомого Острогорцева. По крайней мере это был уже не всегдашний, уверенный и напористый, быстрый на слово и окончательное решение начальник Всея стройки, как именует его Юра. На стуле сидел сейчас просто уставший, перегруженный заботами человек, которому, как видно, знакомы и сомнения и тревоги, только он не имеет права обнаруживать их перед подчиненными. Его удел — уверенность и твердость. Как генерал, начавший наступление, лишается права на колебания и обязан лишь неуклонно и неутомимо требовать решительного продвижения вперед, так и начальник крупной стройки, положив первый камень, уложив первый куб бетона, не может позволить себе никаких шатаний в мыслях и поступках. Если даже в его личном механизме уверенности что-то разладится, он обязан все там решительно подправить, подвинтить и наладить и впредь не позволять расшатываться. Удел и долг командующего — уверенность и непреклонность.