Выбрать главу

И вдруг словно бы ниоткуда, из глубины ночной темноты страшно и оглушительно ударил гром. Как это могло быть? В одно мгновение появилась, выросла перед глазами темная гора, которая обрушилась на нее невыносимой тяжестью, вмиг растоптала, смяла, до основания растерла огнистый вечер, этот бездумный праздник чувств, эту молодую пору ее жизни.

Тоненькая…

«Господи, что я, глупая, делаю? Там, в нескольких шагах от меня, спят мои дети, дети того, кто первый выговорил это простое и такое дорогое для меня слово…»

Тоненькая…

Это она — Тоненькая, она, что так легко поддалась внезапно нахлынувшему водовороту, полетела на свет чужих огней?

Нет, немыслимо слышать это слово из уст другого — тогда уже не будет в ее жизни Алексея, не будет и всей ее прежней жизни, всех тех радостей, что словно бы канули в небытие, на деле же всегда жили и живут в памяти ее души, в памяти самых дорогих и необманывающих чувств.

— Что с тобой, Тоня?

Она вырвалась из его рук, села, тяжело дыша, по привычке подняла было руки, чтобы поправить прическу, но только обхватила ладонями лицо, затем со стоном оторвала от щек руки и бессильно уронила их на колени.

И, рывком открыв дверь, ступила ногой на тротуар. Он схватил ее за руку:

— Что с тобой, Тоня? Что, скажи?

— Это нужно объяснять? — с болью, медленно проговорила она. — Я самая последняя дрянь, Андрей, вот кто.

— Ты о муже, о семье? Но все будет хорошо.

— Только тот, у кого нет семьи, может рассуждать с такой легкостью. Извини, Андрей, я просто забылась… Я ощутила прилив любви, я, может, и в самом деле успела полюбить тебя, но при этом просто забыла о самой себе…

— Не понимаю, — сказал он немного сердито, потому что действительно трудно было понять такой мгновенный и резкий перелом в ее настроении.

— Прости, прости меня, — горячо, сквозь слезы проговорила она и, вырвав руку, вышла из машины.

Он догнал ее, спросил с болью и недоумением:

— Скажи, наконец, что случилось? Может, я чем-то испугал тебя, обидел? Что случилось?

Она посмотрела на его молодое, красивое лицо с выражением крайней растерянности и обиды, ощутила чувство острой жалости к нему и постаралась ответить как можно мягче и осторожней:

— Нет, нет, ты ни в чем, абсолютно ни в чем не виноват. Виновата я одна. Мне нельзя было позволять себе всего этого. И тогда, в сквере, и сегодня. Ты совсем, совсем меня не знаешь, Андрей… А теперь выяснилось, что и я не знаю себя… Это все равно ни к чему бы не привело — я уверена… Это — беда… Беда.

— Тоня, милая, поверь…

— Прошу тебя: не говори ничего. Мы сейчас расстанемся, и ты сразу же поедешь домой. Ты должен меня понять, хотя бы в самом главном, хотя бы… Постарайся же меня понять. И счастливо тебе…

Она повернулась и почти бегом пошла от него, он сделал было несколько шагов ей вслед, но вдруг остановился, словно внезапно понял, что между ними не просто несколько метров асфальтированной дорожки, а целая бездна, которая с каждым шагом Антонины становилась все глубже.

Открывая дверь подъезда, Антонина заметила, что в свете фонаря кружится рой то темных, то светлых мотыльков. Но ведь их не должно быть сейчас, в начале декабря…

А это был снег… Пошел первый снег, да такой сильный, дружный, густой. До утра он заметет все улицы, все те дороги, по которым проезжала сегодня Антонина, завтра же ослепит своей необыкновенной белизной и чистотой.

СИНЕ-ЗЕЛЕНОЕ С ВЕТРОМ

Едва ли не с самой начальной поры моего восприятия мира Николай Иванович Калугин безраздельно владел моими мыслями. И так было не только со мной, но и с каждым из нас, кого собрала война под крышу Пореченского детского дома.

Как понимаю я сейчас, все мы были детьми послушными, слабыми, потому что война лишила нас беззаботности и тяги к озорству, какими обычно отличаются ребята нашего возраста. И это сразу же определило характер наших общих стремлений к порядку, дисциплине, упрямому соперничеству в делах серьезных и полезных. Понимаю, что звучит все это несколько странно — в наше, разумеется, время, когда современными родителями и учителями тратится столько усилий, чтоб вызвать заинтересованность у подрастающего поколения как раз к тому, к чему мы тянулись инстинктивно и жадно, поскольку в упорядоченном укладе жизни видели противоположность страшному беспорядку, безжалостной, жестокой бесконтрольности, вынужденному невежеству, что пришли вместе с войной и в таком чудовищном виде ей сопутствовали.

Должен признаться, я не совсем уверен в оригинальности этих мыслей. Могло быть, да скорее всего так и было, что мы незаметно для самих себя черпали эти качества в разговорах, пусть самых незначительных, в которых предметно утверждались необыкновенно важные понятия относительно труда, учебы, дисциплины, — разговоров, которые становились как бы выводами, предлагаемыми каждодневной действительностью и которые мы так любили вести с Николаем Ивановичем Калугиным.