Утром я первым делом обозвал себя дурнем, сделал зарядку и побежал к Людмиле.
Она уже выходила из дома, и я проводил ее до ворот интерната, на которых мерцала в утренних лучах солнца серебряная фольга букв надписи, и за дорогу успел сказать, как раскаиваюсь за вчерашние выходки, как понимаю ее решение остаться здесь на некоторое время, как уважаю ее за это и вообще как важно быть человеком, а не самодовольной свиньей.
Люда радостно улыбнулась и благодарно сжала мою руку.
Потом я пошел к Тульбе. Он умный, порядочный человек, к тому же завуч интерната, и от него многое могло зависеть в Людином деле.
Хата, в которой он жил, старая, с темными деревянными стенами, испещренными длинными и широкими трещинами, сегодня выглядела как-то веселей обычного. На высокой ветвистой рябине беззаботно щебетали воробьи, возле небольшого хлева бегал полосатый длинноносый, похожий на гончую собаку поросенок.
На огороде еще оставались следы от грядок, как видно, прошлогодних или позапрошлогодних. На них сейчас росли мак, лебеда и репейник. Только за хлевом высоко тянулись вверх кусты картошки.
Пригнувшись, я вошел в сени, а оттуда в комнату. Но там никого не было. Я отклонил занавеску на дверном проеме и заглянул в соседнюю комнату.
— Кто там? — послышался слабый, болезненный голос, и только тогда я разглядел в полумраке на подушке измученное болезнью, худое лицо женщины, страдальчески смотревшей на меня. Это была Вера Степановна, жена Тульбы. Боже, как она изменилась, как постарела. Лет ей было, наверно, сорок, но выглядела она на все шестьдесят.
— Ты, Гена? — без всякого выражения сказала она тем же слабым, измученным голосом. — Мне говорил Михаил Васильевич, что ты приехал. А я, вот видишь, умираю…
Она была когда-то пионервожатой в детдоме. Очень веселая, бойкая была женщина. А потом что-то стала жаловаться на боли в пояснице и вот уже сколько лет лежит парализованная.
— А где Михаил Васильевич? — спросил я.
— Пошли с Димой на рыбалку. Скоро должны вернуться.
— Тогда я загляну попозже.
Хотелось поскорей выбраться отсюда, поскольку слишком уж угнетающе действовало все тут на меня — от неухоженных грядок до истерзанного болью, поблекшего лица Веры Степановны.
Напрямик через сосновый лес я направился к озеру.
Желтый песчаный пляж еще пустовал. Маленькие, легкие волны с тихим шуршанием перекатывались у берега. Озеро было голубовато-серым, как и небо, как и весь этот сухой, но нежаркий августовский день.
Вдоль берега я пошел в сторону интерната. В одном месте пришлось переходить по самому откосу, осторожно придерживаясь за колючую проволоку, которой было огорожено картофельное поле. Затем тропинка сбегала в болотистую ложбину, поднималась на пригорок и приводила к деревянным мосткам, где обычно купались мы, детдомовцы, а сейчас воспитанники интерната.
Тут, на мостках, увидел я знакомую фигурку мальчика с вяло провисающей рукой и выступающим вперед плечом.
Мальчик бросал в воду камешки, которые делали быстрые-быстрые, стремительные скачки и с бульканием исчезали в озере.
— Дядя Гена, — обрадовался мне Колька, — я не знал, что вы приехали.
— Приехал, как видишь.
Спокойное, беззаботное выражение лица. Легкой тенью промелькнуло по нему какое-то воспоминание.
— Вы больше не будете у нас работать? Ну, и я тут не буду. В колонию меня отправляют…
— Что ж это ты, достукался?
— Ну и пускай. Будто я боюсь той колонии! Будет не хуже, чем здесь, при этом гаде.
— Кто это гад?
— Кто же, кроме директора.
— Глупый ты, вижу, Колька. Кому беды наделал — себе да Людмиле Сергеевне. Директор может и новую мебель купить.
Колька вздохнул.
— Я не думал, что из-за меня будут сердиться на Людмилу Сергеевну.
— Порой, брат, полезно сначала подумать, а потом уже что-то делать.
Колька промолчал. Что ему докажешь?.. Сопляк несмышленый. Желторотый мститель.
— Ладно, Колька. Не вешать носа. Все в конце концов идет к лучшему…
Я взлохматил ему чубчик, успевший выгореть на солнце, и ушел.
Часа через два я снова заглянул к Тульбе. Он сидел в майке и шароварах на выщербленном пороге сеней и чистил над огромной эмалированной миской рыбу, которую доставал из стоявшего рядом ведерка. Белой чешуей были облеплены его руки, майка на животе, засыпаны втоптанные в землю кирпичи дорожки.
— Вспомнил наконец, — сказал Тульба, увидев меня, — а то думаю, не случилось ли что с памятью у этого парня. Видишь вот, с каким уловом вернулись. Две белорусские акулы. — Он достал из миски довольно-таки крупную, с полметра длиной щуку. — А тут, гляди, карасики, лещи. Наилучшая закуска. Деликатес. Ничего так не люблю, как пресноводную рыбу. Морскую терпеть не могу… Сухая, будто пакля. Ну, садись… Димка! — крикнул он в хату. — Неси табуретку! — И хмыкнул носом.