Выбрать главу

— Я, брат, знаю, что ты намерен мне сказать. Наверно, все про те же овощи из парников. Знаю, знаю. Заходил в столовую к Вале. Сейчас даже она смеется над тобой. Чудак ты, Генка, вот кто. Чудак.

Он умолк, со смутной задумчивой улыбкой глянул на меня, затем показал рукой в проем двери беседки:

— Вот посмотри сюда. Видишь, сколько тут всего. И редис был, и огурцы, есть и помидоры, и яблоки, и мед — чего только захочешь. Вот разве цитрусовых нет. Но есть мысль развести небольшой виноградник. Для эксперимента… Слушай дальше. Как ты думаешь, сколько мне с семьей нужно? А семья, ты знаешь, у меня — четыре человека: я, жена и две дочки. Нам и пятой части всего этого хватает. Так что при случае я даже и со своего огорода могу кое-что отдать в интернат. Не потому, что я такой добрый. Просто иной раз некуда девать. Хоть бы те же яблоки… Я, знаешь, просто люблю это дело — свое хозяйство и интернат.

— А овощи из интернатских парников продавали, деньги себе присваивали — тоже из этой любви?.. — не удержался я.

— Скажи мне вот что. Откуда ты все это знаешь? — спокойно, даже с легкой издевкой спросил Павлович.

— Знаю, потому что сам возил, слышал от людей, — сказал я со злостью из-за этого, спокойного, издевательского тона Павловича.

— Ага, от люд-е-ей, — нараспев проговорил Павлович, и голос его стал строже. — Мне про тебя люди тоже кое-что говорили… Ну, допустим, я брал себе какую-то каплю из тех парниковых овощей. Но кто это может доказать? На каждый грамм есть соответствующая бумажка. Я же, если хочешь, даже имею моральное право на то, чтоб и себе взять, потому что кто еще отдает столько сил и времени интернату. Только я не беру, запомни, не беру, потому что не испытываю в этом нужды. И тут ты хоть лбом о стенку бейся — ничем меня не допечешь. А вот тебе, парень, я скажу несколько слов. Ты мне отплатил за добро, отплатил… За то, что к тебе отнеслись по-человечески, помогли устроиться и обходились как со своим человеком. За это ты меня отблагодарил, и теперь я понимаю, что ты за человек. Скажи лучше: что ты натворил в буфете? Пришел пьяный, стал хулиганить, обидел человека, который находился на службе. Ты знаешь, чем это пахнет? Пятнадцать суток за хулиганство — вот чем. Валя позвала участкового, составили протокол. Свидетели есть — работники кухни. А я со своей стороны постараюсь, чтоб об этом узнали в институте, слышишь, в институте. И пошлю бумагу с печатью, с подписями — как положено. И этой бумаге поверят. А тебя за ушко — да на солнышко. Хулиганов держать не будут. Там на твое место сотня других найдется. Вот что мы с тобой сделаем. И ты про свою судьбу лучше подумай, прежде чем заниматься шантажом. Слышишь: шан-та-жом…

Это слово выползло из его рта с каким-то змеиным шипением. Оно было как иприт, и я задохнулся от неожиданности, от волны дурмана, что ударила мне в нос, в глаза, в лицо. Я сразу понял, каким он сильным себя чувствует, вооружившись такими словами.

Теперь я знал, что любое мое возражение он уничтожит, и потому задохнулся, все внутри у меня закричало в отчаянии: «Спасите!» У меня не было даже сил оскорбить его, потому что я почти физически ощущал, как он тотчас же откроет рот и оттуда выползет еще более страшное слово.

Я молчал и смотрел на него, как птица на питона, и ощущал, что на висках у меня выступает липкий пот.

Он сразу же понял, что я повержен, и перестал искать новые слова, столь же сокрушительные. Он праздновал победу и мог позволить себе легкую милость.

— Но ничего этого я тебе не сделаю. Потому что не помню зла. Я простил даже и твою выходку в кабинете. Поезжай, учись. Думаю, из тебя еще выйдет человек. Ты сирота, нужно тебя и пожалеть.

— Не нужна мне ваша жалость, — сделал я последнюю попытку освободиться из-под гнета его обжигающих, лишающих силы слов и встал, собираясь уходить.

— Ты не кипятись, парень, — сказал Павлович уже спокойно, с прежней снисходительностью. — Садись. Я еще не все сказал. Садись, садись, — повторил он, и я снова опустился на скамейку. — Поверь мне, я сейчас желаю тебе только добра. Я все понимаю. Ты молодой, горячий. И тогда в кабинете на меня бросился — почему? Потому что вела тебя слепая злость, а не разум. Ну, может, я и перегнул тогда палку, может, сказал лишнее, но ты пойми, по какой причине. Потому что не хотел, чтоб случилось то, что случилось. Потому что на первом плане у меня интересы коллектива. Ты, говорят, хочешь уехать вместе с Людмилой Сергеевной в Минск?

Я ничего не ответил, но молчание он, как видно, принял за подтверждение его мысли и потому говорил дальше, неторопливо и рассудительно:

— Это, пожалуй, правильно. Ты не думай, я и на нее не очень сержусь, не обижаюсь… Просто считаю, что мы по-разному подходим к делу. Она — как идеалист, романтик, как теоретик, я же исхожу из жизни, из истинного положения, а не идеального… Вот на днях вызовут нас в районе. Кто ее поддержит, если все факты против нее? Могут быть неприятности… Большие неприятности. И я скажу тебе прямо: мне жаль ее… Мне не присуща мстительность, уж поверь. По мне — так пусть бы себе ехала в Минск с чистой трудовой книжкой. Работа там ей найдется. Она старательный, образованный педагог.