Выбрать главу

Была и жалость к самому себе, вмиг растерявшемуся перед тем, что впервые открылось перед ним так ясно; и к Вадику, славному, доброму мальчонке, перед которым тоже открылся призрак жестокой, неумолимой правды; и к Гале, которая пыталась утаить эту правду от сына, хоть на какое-то время защитить его от нее.

Как сложится жизнь с этим мальчиком, с его матерью, с мальчишеской памятью о настоящем отце, которая может стать между Прокоповичем и этими близкими, самыми близкими ему людьми?

— Вадик! — раздался детский голос.

Вадик откликнулся:

— Иду, иду! — Потом спросил Прокоповича: — Вы к нам? Я пойду покатаюсь.

— Да, да, к вам, — сказал Прокопович. — Скоро приду.

Нет, теперь Прокопович не мог решиться на разговор с Галей, не мог признаться ей во всем, как не мог и начать разговор с Надей…

…Шел человек по белому сверкающему снегу, смотрел невидящими глазами перед собой, и мучительные раздумья обжигали ему душу…

ГОРНЫЙ МЕД

Мне исполнилось восемнадцать лет, я мог наконец считать себя взрослым и делать что захочется, потому и оказался в эшелоне добровольцев, которые ехали далеко на восток от Беларуси, туда, где не хватало рабочих рук, где еще не заселен был беспредельный край, где начиналась невиданная работа. Это казалось мне интересным приключением, не более, потому что как бы я, с небольшим чемоданчиком, с паспортом и аттестатом за десятилетку, без всякой специальности, не приспособленный к селу городской парнишка, мог заселять что-то — разве что пятачок земли, на которой можно было только присесть. Однако в поезде я подружился с веселым парнем, земляком Толиком Панкратом, и влюбился в свою землячку Марийку, как называли ее все. И будущее начало видеться счастливым и ясным, словно светлый летний день. Любовь и дружба — чего еще нужно человеку в восемнадцать лет?

Марийка посматривала на меня темными ласковыми глазами, улыбалась красным небольшим ртом с мелкими и ровными зубами, белыми, как первый снег. Ее нельзя было назвать красавицей: щеки полноваты, и глаза сидели глубоко, и нос слишком задирался вверх, но вся она была налита такой свежестью, такой приязнью и добротой, что посматривая на ее чистехонькое круглое и розовое личико, ты испытывал желание без причины рассмеяться. Невысокая и ладная, она привлекала внимание, и я с ревнивой тревогой наблюдал, как поворачивали ей вслед головы мужчины, когда она проходила по вагону. Марийка была старше меня на год, я немного загрустил, когда узнал об этом, но она тут же успокоила меня, сказав, словно бы между прочим, что ее подружка замужем за парнем, моложе ее на целых три года.

Толик тоже был старше меня, и то, что он сразу же начал разговаривать со мной как с равным, в один миг подкупило мое самолюбивое и гордое сердце, которое в прямом смысле слова страдало от бесчисленных шуток и насмешек над моей неопытностью и молодостью. Марийка, я и Толик в дороге составили одну компанию и договорились держаться вместе и дальше.

Ехали мы обживать пустынные и нетронутые места, а обернулось все так, что эшелон остановился в большом городе, где всех нас распределили в старые хозяйства, испытывающие нужду в рабочей силе. Марийка окончила курсы бухгалтеров, Толик был автослесарем, я же — никем. Их приглашали во многие места, но они выставляли условие, чтобы с ними брали и меня, и это условие для многих хозяйственников оказывалось до того серьезным, что они с сожалением отказывались и от двух нужных им специалистов. Оставалось только дальнее село Бобровка, у подножия самого Алтая, куда никто не пожелал ехать, и пожилой агроном, приехавший оттуда из колхоза, тяжко вздохнув, сказал, что берет и меня.

В Бобровку он привез нас поздним вечером, молчаливых, одубевших от мороза, и поселил в теплом чистом доме, в котором жила еще не старая женщина — она накормила нас, напоила чаем и уложила спать: нам с Толиком постелила на широченной самодельной кровати с высокими деревянными спинками воскового цвета, Марийке — в той же комнате, только за полотняной занавеской. Нам так понравилось, что мы все вместе, Марийка при этом как бы в отдельной комнатке, что предложение перейти то ли девушке, то ли нам в другой дом решительно отклонили. И хозяйка не стала возражать. Она жила одна совсем недавно — после того как взяли в армию сына, незадолго до этого успела выйти замуж и перебраться в дом мужа дочь. У хозяйки было немного увядшее желтоватое лицо, когда-то, судя по всему, привлекательное, на котором читалась застаревшая печаль — как видно, со времен войны, когда пришлось пережить похоронку, сообщение о смерти мужа. Она голубила нас, как собственных детей, и часто, поставив на стол тушеную капусту, садилась возле нас и во весь голос начинала причитать, что судьба закинула этаких молодых и зеленых в дальние дали. «А дома ведь остались матери, — и горестно подпирала голову рукой, — все думают и думают, что с вами, так вы хоть пишите им почаще, успокойте, что я тут за вами присмотрю, как, даст бог, присмотрит кто-то и за моим сыночком…» Мы звали ее теткой Пелагеей и чувствовали себя в ее доме свободно и покойно.