— Спасибо тебе, что вспомнил, — сказала она и прикусила губу, отвернулась, прижав к глазам платок.
— Не нужно, Марийка, успокойся, — попросил ее я.
— Ага, не буду, — ответила она и улыбнулась сквозь слезы.
— Мы остались вдвоем, но ты не думай, я всегда буду возле тебя. Что б там ни случилось. Помнишь, я говорил тебе…
— Я помню, и мне приятно, что ты помнишь. Ты всегда, — она осеклась, затем нашла нужное слово, — всегда относился ко мне по-дружески.
— Не только, Марийка.
— И много из-за меня пережил — я виновата, понимаю…
— Да с чего ты взяла? При чем тут вина? — Мне не хотелось говорить об этом, и она умолкла.
Мы сели на лавке у стола, и белые, оголенные по локти руки Марийки то опускались на колени, то взлетали к щекам, пунцово пылавшим от волнения, и она как бы пыталась согнать ладонями румянец. Мы начали говорить о доме, о письмах, которые получали оттуда, и Марийка немного успокоилась. Потом мы пили вместе с теткой Пелагеей чай, и наконец Марийка, набросив на плечи платок, вышла проводить меня до калитки.
— Я серьезно говорю, — решил я повторить на прощание все то, что теперь уже окончательно созрело в душе. — Я не брошу тебя, Марийка. И ты не думай — я все знаю…
Она отыскала мою руку и прижала ее к своим мягким и теплым губам. Я испугался:
— Что ты делаешь?
— Спасибо тебе за доброе сердце. Но то, на что ты решился, мне не нужно. Выбрось это из головы. Поезжай лучше учиться — я сама печатала тебе направление на учебу. Буду рада, если приедешь в гости. А за меня не волнуйся — не в пустыне живу. Люди — добрые.
Она отпустила мою руку, зябко передернула плечами, плотней закуталась платком.
— Ты злишься на Толю, — голос ее прозвучал отчужденно, как бы издалека — возможно, из тех долгих одиноких часов, раздумий, которые пришлось ей испытать в последнее время. — Но ты не должен… Я полюбила — что тут поделаешь, и сейчас люблю. И он меня тоже. Но тут ему не понравилась работа. Ты его не знаешь, он добрый.
— Возможно. — Я решил быть твердым, может, немного жестоким, но непременно сказать всю правду. — Я одно знаю: он бросил тебя и больше сюда не вернется.
Она прерывисто вздохнула, сказала со слезами в голосе:
— И ты так говоришь, а еще другом считаешься… — Упрекнула и с неожиданной одержимостью воскликнула: — А он приедет! Или вызовет меня телеграммой, когда устроится.
Говорить дальше не имело смысла. Я попрощался и, не разбирая дороги, побрел по грязным и неровным бобровским улицам, и гнала меня от дома тетки Пелагеи все та же ледяная неизбывная тоска.
Через неделю уезжал из Бобровки и я — в училище механизации. Гошка тоже получил повестку из военкомата, так что нам было по пути. Не очень-то решительно он предложил сходить к тетке Пелагее. Я спросил:
— Зачем это тебе, Гоша?
— Не мне — прежде всего тебе…
— Ты слишком мало знаешь. Она любит Толика, и у нее будет ребенок.
Он посмотрел куда-то в сторону. На его сухом, с мелковатыми чертами лице промелькнуло хорошо знакомое мне выражение упрямства.
— Пусть даже так. И все же мы сходим, потому что должны…
В тот же вечер мы заглянули к тетке Пелагее, захватив с собой большую банку янтарного горного меда, который, как известно, излечивает от всех недугов.
ВЫСОКАЯ И ГИБКАЯ
Поезд перестукивал колесами, покачивал нас уже не один час, мы же, трое мужчин в купе, молчали, занятые своими делами. А дела эти были куда как просты: каждый уткнулся в книгу или газету. Бросишь порой взгляд за окно, где мелькают телеграфные столбы, и снова ищешь в еженедельнике статью поинтереснее. Или же начинаешь незаметно разглядывать соседей, пытаясь угадать, кто они, далеко ли едут.
На одном сиденье со мной, возле окна за столиком, сидел полный лысоватый мужчина. Сбоку возле себя он держал, тщательно присматривая за ним, довольно потертый портфель, и я причислил владельца этого портфеля к экономистам. Наверно, едет в столицу с отчетом, и в портфеле этом полным-полно документов, которые для него дороже золота. Он читал книгу с грязноватыми помятыми страницами, которые листал, предварительно послюнявив палец. «Повести о любви», — улучив момент, прочел я на обложке.