Выбрать главу

А шалаш в саду — это наша работа. И нашим был пес с самым банальным собачьим именем Шарик. Он хорошо сторожил сад вместе с нами, четырьмя мальчишками-детдомовцами. Директор, который в своих хозяйственных расчетах придавал этому графскому саду большое значение, высоко ценил наши заслуги и в полной мере наделял нас счастливой мальчишеской свободой. Мы были свободны от всех дежурств, от разных огородных работ и даже обедали после того, как все остальные дети шли на «мертвый час». Нас контролировал только сам директор, но, разумеется, сделав бдительность своим рабочим качеством, мы легко переносили его педагогические набеги.

Мне так четко видится сейчас тот старый сад, дом с высоким шпилем, белые занавески в проеме окна и женщина за фортепиано…

А на подоконнике — наши зачарованные лица, лица сторожей, которые совсем забыли о бдительности и вообще о своих обязанностях и боятся пропустить хоть один из этих чудесных звуков. Они падают на сердце и пробуждают там смутные образы пока еще незнакомого, но уже услышанного, всей душой какого-то другого мира…

Разве мог я представить тогда, что больше чем через двадцать лет буду слушать ту мелодию Шопена в исполнении известного пианиста, друга моего детства Виктора Крылова, одного из прежних детдомовских «сторожей»…

После концерта, растроганный и гордый, я пробираюсь за кулисы, жду, пока Виктор примет поздравления и переоденется. Мы вместе выходим из филармонии и оказываемся в подсвеченном фонарями полумраке вечернего города. Мой друг ежится и зябко кутается в воротник пальто. Я догадываюсь, что это не от холода — на дворе тепло, — а от возбуждения, которое еще не прошло, от недавнего нервного напряжения. Он спрашивает, понравилась ли мне его игра. Что я могу сказать? Разве передашь в двух словах то сложное и, в общем-то, невыразимое словами ощущение, тот поток воспоминаний-ассоциаций, что приходили ко мне во время концерта? Поэтому я говорю, что игра мне понравилась, но что я профан в музыке и сказать что-то более веское не могу. Он смеется и напоминает то время, когда все мы в детдоме увлеклись музыкой и записались в кружок, который организовала Вера Максимовна, и что тогда я делал успехи вроде бы не меньшие, чем он.

— Вот ты говоришь, что не можешь разобраться в моей игре, — говорит он. — Но тебе понравилось — и хорошо. Искренне признаться, так я тоже не люблю говорить о музыке на том специальном языке, который уважают музыковеды. Но подожди, о чем это я хотел сказать? — Он дотрагивается рукой до лба, словно это должно помочь ему вспомнить. — Ага… Когда я играю этот концерт, а говорят, что он удается мне лучше многого другого, я думаю совсем не о том, как одолеть трудный пассаж или выдать блестящее туше. Я начинаю вспоминать жизнь Шопена. У него была нелегкая, мученическая жизнь, брат… Эмиграция, боль за угнетенную отчизну, тяжелая болезнь… Ну, да ты сам знаешь. На его произведениях лежит след всего этого. Но Второй концерт… Между прочим, это его первый концерт, фа-минорный, он еще и так называется. Просто его опубликовали поздней первого. Так вот… Он написан девятнадцатилетним юношей. И если в позднейших произведениях радость жизни, радость любви воплощаются чаще всего как воспоминание или как мечта, то тут, я сказал бы, все это существует в чистом виде, в истинном проявлении. Первая часть, ее главная тема, как я представляю, навеяна чудесными, дорогими сердцу, хотя, может, и не очень яркими, пейзажами. Это необыкновенно мелодичный и вдохновенный образ родного края. У Шопена это, может, Желязова Воля под Варшавой, имение графа Скарбка, где родился Фредерик, у нас с тобой Голович-Поле, в котором мы росли, у кого-то другого — еще что-то. А вот вторая часть — это нежность, поклонение, чистое и высокое удивление перед красотой, идеал любви.

Он говорил горячо, сбиваясь, перескакивая с одного на другое, размахивал руками, вдруг останавливался и хватал меня за пальто, так что на нас оглядывались прохожие.

— Нет, ты только послушай, — в восхищении и каком-то удивлении повторил он и пропел несколько нот. — Слышишь, как звучит?