Я слышал. Я вспоминал концертный зал, несмелое, осторожное движение оркестровой партии и кристальной чистоты голос фортепиано.
Мой друг вдруг успокоился и теперь шел, глубоко засунув руки в карманы пальто.
Мы прошли небольшой, темный и по-весеннему голый сквер, спустились вниз по лестнице за мостом и остановились возле парапета, который обрамлял берег темной реки.
— Иной раз эту медленную часть концерта называют музыкальным портретом Констанции Гладковской, — тихо сказал Виктор. — В одном из писем Шопен и сам писал об этом. Я часто думаю, какой необыкновенной женщиной нужно быть, чтоб иметь право на такое посвящение. Я видел ее портрет — она училась вокалу в Варшавской консерватории. Простая, по тем временам не модная прическа, задумчивые глаза, грустноватое лицо. Пела она неплохо, однако очень скоро потеряла голос. В юности появлялась в высшем свете, имела поклонников из числа адъютантов цесаревича Константина, позднее вышла замуж за богатого помещика. Гордилась вниманием великого композитора, но отдала предпочтение не его любви, а обеспеченной жизни под надежной кровлей. Правда, жизнь ее сложилась несчастливо — в довольно молодом возрасте она ослепла…
Он лег грудью на парапет, неотрывно поглядывая на темную поверхность реки.
— Он вообще умел любить, Фредерик Шопен, — снова заговорил мой друг. — Но, к сожалению, каждый раз та, что пробуждала в нем чувство, была, мягко говоря, намного ниже идеала, который создавал в своем представлении этот удивительный человек. Не слишком сдержанного поведения Дельфина Потоцкая, романтически настроенная мещаночка Мария Водзинская и наконец — пикантная Аврора Дюдеван, известная больше как Жорж Санд. Боже, сколько мук она принесла Шопену!
И все же слава любви, которая создает шедевры! Шедевры искусства, музыки. — Голос моего друга был резкий и высокий, и эхо от его слов гулко прокатилось под круглыми сводами моста. — Кто-то придумал такой термин: боваризм. Понимаешь, так определяется способность флоберовской Эммы Бовари наделять своего избранника чертами благородства, которых у него не было и в помине. Ну и прекрасно! Пускай боваризм! В полной мере этой способностью владели многие титаны мира. Пушкин, Мицкевич, Лист. Ну и, конечно, Шопен. А если копнуть глубже? Я тебе скажу так. Человек плохой, низкий абсолютно не способен на такое. И знаешь, что говорит Шопен в этой своей медленной части? Любовь освещает жизнь, любовь идеализирует мир — но, может, смысл жизни и есть в такой вот идеализации, в этом ослеплении? Вот идет навстречу нам обыкновенная девушка — студентка, чертежница или продавщица, неважно. Вздернутый носик, простоватое лицо. Но для кого-то она может преобразиться в сказочную принцессу — и пусть благословенно это мгновение, пусть будет благословенна эта человеческая способность. Боваризм, вы говорите? Хорошо, боваризм. Пусть будет благословенна земля за то, что она дает нам возможность любить. Любить чисто и самоотверженно.
С реки мы пошли домой к Виктору. Я приехал в этот город сегодня, сделал кое-какие дела, а потом позвонил ему. Перед концертом мы успели перекинуться всего лишь несколькими словами и сейчас, сидя за чашками с чаем, говорили обо всем на свете, хотя больше, разумеется, об общих наших знакомых, о детстве, о детдоме.
— А помнишь ли наш сад, наш шалаш и Шарика? — вдруг спросил Виктор, и я в первую минуту удивился: неужели он забыл, как мы сегодня говорили об этом? Но вспомнил концертный зал, свою растроганность и даже рассмеялся: это было всего лишь со мной.
— Вижу, что помнишь, — сказал, тоже смеясь, мой друг. — Очень странными были мы сторожами!
Я понимал, о чем он говорит. О том, как, зачарованные игрой Веры Максимовны, прилипали на неопределенное время к подоконникам. Этого хватило директору, чтоб, заглянув однажды в пустой сад, с треском вытурить нас с почетных должностей. Мы очень тяжело переживали решение директора, и Вера Максимовна, чтоб утешить нас, предложила записаться в кружок музыки, который она, молодая воспитательница, организовала в детдоме.
Очень скоро выяснилось, что среди нас живет музыкант-вундеркинд. Так сказала Вера Максимовна, и некоторое время Виктора иначе в детдоме не называли.
— А помнишь наш первый концерт? — откинувшись на спинку кресла и сцепив руки за головой, спросил он меня.
Как можно было не помнить и этого… Мы не дружили с деревенскими мальчишками. То ли считали себя представителями более высокой касты, то ли еще что. Трудно сказать, на чем основывалось такое мнение, но деревенские пацаны ни за что не соглашались с ним. Наоборот, могли иной раз так жестоко обидеть, что то и дело кто-то из нас начинал драку.