Налетел ветер, согнул тоненькую верхушку березы, она спряталась, затем снова выпрямилась и казалась почему-то похожей на женщину, которая поправляет прическу, растрепанную чрезмерно настойчивым шутником. Ах, березка, березка, и у тебя женская, открытая горю и беде, натура, но не согнуть тебя и не сломать, хватает упорства и гордости, и ты выпрямляешься снова и снова и сразу же принимаешься приводить в порядок прическу, будто в ней кроется твоя сила, твоя красота…
Антонина достала пудру, которая лежала в ящике кухонного стола, обмахнула щеки пуховкой, чтобы дети не догадались, почему она так долго пряталась в кухне, вышла, велела им ложиться спать.
А что завтра на обед? Есть мясо для супа. Но какой сварить? Гороховый, его давно уже не ели. Затем — пельмени. Купила сегодня две пачки. Сметаны не забыла? Нет, молодчина. Так что маме ничего не нужно придумывать, пусть только постирает детское белье, его уже собралось достаточно. Нужно будет оставить записку, если приедет позже и не застанет ее дома.
Она, правда, всегда чувствует себя как-то неловко, когда просит маму сделать что-то по дому. Все кажется, будто перекладывает свою работу на чужие плечи, выторговывает себе возможность полодырничать. То ли жалеет маму, то ли за годы замужества отдалилась от нее, утратила родственные чувства? Мама же в основном, когда приходила, начинала поучать, делать выговоры. Дескать, и мужа Антонина распустила, и за детьми плохо смотрит, и живет слишком шикарно, покупает дорогие вещи, а на черный день ничего не откладывает. На какой черный день намекает — один бог знает… Не понравился ей и ковер, который лежит на полу, — слишком пестрый, и по-настоящему красивая люстра с хрустальными подвесками, и спортивный велосипед Алексея, купленный лет пять назад и забытый на балконе. Редко какое платье, что шила Антонина, приходилось ей по вкусу, прической тоже никогда не могла угодить — всё слишком модная, девичья, легкомысленная. Об Алексее она, правда, ничего не говорила, сдерживалась, как понимала Антонина, чтоб не начинать новой ссоры. Главное же, за собой не замечала никаких недостатков, никакого перебора.
Начались же эти придирки, как только Антонина вышла замуж. Потому что раньше мама была совсем другой: дочь могла что угодно сделать по-своему — и ничего, все сходило, хвалила за хороший вкус, за самостоятельность, вообще отношения складывались нормально, как и в других семьях. Мама была самым, близким, любимым человеком, ругала, наказывала за провинности, однако скоро обо всем забывала, баловала, по-доброму учила житейской мудрости. Дочь соглашалась, но все, конечно, делала по-своему — и набиралась ума только на собственных ошибках, по капле отходила от материнской опеки, а потом и от той доверительности, с которой разговаривала с ней еще два-три года назад. Начиналась личная жизнь, которая тщательно укрывалась от постороннего глаза и в которую допускались только самые близкие и верные подруги, и это было так волнующе, так интересно — иметь свой собственный мир, свои заповедные тайны. Она даже начала вести дневник, как раз в тот день, когда одноклассник Игорь впервые проводил ее домой и долго потом не отпускал, держа ее за руку и поглядывая печальными глазами осужденного на вечную муку. Их кирпичный дом стоял на окраине, среди таких же частных домов, соседи на всей улице знали один другого, и Антонине было стыдно стоять на виду у всех, она рвалась домой, хотя ее в то же время и волновали страдальческие глаза Игоря.
Вечером мама говорила за ужином отцу, говорила с улыбкой, добродушно, что Тоню уже поджидают под окнами кавалеры, — и откуда только узнала, если целый день на работе? Мама работала медсестрой в поликлинике.
Тоня вспыхнула, покраснела, убежала из-за стола под хохот брата-шестиклассника — сама она тогда училась в девятом. Отец цыкнул на развеселившегося брата, маме же ответил спокойно, рассудительно — Тоня сама слышала из-за двери: «Что ж, каждому своя пора приходит». Отец много не говорил, как видно, привык молчать за баранкой — он водил машину в дальние междугородные рейсы, дома бывал редко, и к нему в семье установилось отношение, как к уважаемому, однако довольно редкому в доме гостю. Слова его девушке понравились, всколыхнули какие-то глубокие, доселе дремавшие чувства, и Тоня села писать дневник. Ей показалось, что она влюбилась в Игоря, высокого, с кудрявыми волосами парня, не вылезавшего из троек, и, решила помогать ему в учебе. Игорь приходил с тетрадями после уроков, заводил радиолу и ставил пластинки про любовь, пока Тоня не начинала злиться, — нужно было браться за уроки. Шефство ее не дало никаких результатов, если не считать того, что однажды, когда Тоня склонилась рядом, с ним над учебником, Игорь вдруг закрыл глаза и поцеловал ее в щеку. Она увидела его закрытые глаза и только после этого ощутила прикосновение к щеке сухих холодных губ, и, помнится, ее настолько удивило выражение обреченности на лице одноклассника, что она не сразу даже обратила внимание на поцелуй. Однако это все же был поцелуй, и от одного сознания необычности случившегося у нее все захолодело, замерло внутри, чтобы сразу же взбунтоваться, вознегодовать: «Как это так! Я к тебе с добрыми дружескими чувствами, а ты вон что делаешь! Все, конец, никаких больше занятий, видеть тебя не хочу!» Говорила она правду, потому что вместе с тем несмелым поцелуем кончилась и ее любовь к Игорю, да и трудно сказать, была ли то любовь вообще, — скорее всего благодарность за внимание, какое он ей оказывал, выделяя среди одноклассниц. Потом это внимание стало злить ее, она терпеть больше не могла ни его взглядов, ни виноватых слов и просьб о прощении. «Все», — сказала себе — и как отрезала. Бедняга же парень после девятого ушел из школы, поступил на курсы шоферов.