Здесь, в Египте было особенно отчетливо видно, как далеко ушли не только лучшие времена страны фараонов, но и молодость соплеменников Плутарха, и оставалось только надеяться, что величие прошлого подвигнет к новым свершениям какие-то новые поколения, еще только идущие из смутной беспредельности будущего.
Между тем империю облетела неприятная новость — умер император Тит и преторианцы присягнули Домициану. Немного вздохнувшие при последних двух императорах, потомки старинных римских родов затаились в тревоге, не ожидая ничего хорошего от нового властителя, известного своей жестокостью и подозрительностью. И хотя на первых порах Домициан, как писал об этом Светоний, «держался скромно и с достоинством, поминутно краснел», многие усматривали в нем новую беду для государства и, как показало время, не ошиблись. Впрочем, из провинций, особенно восточных, все виделось несколько иначе: подобно своему отцу и брату, Домициан, кажется, был настроен покровительствовать способным и состоятельным провинциалам, в том числе и из Ахайи, и даже привлекать их на высшие должности. Тем более что эти люди не питали никаких добрых чувств в отношении так долго грабившего и унижавшего их римского нобилитета, неприятного и Флавиям. Провинциалы ждали от Домициана только одного — милосердия, надеясь, что он ничего у них не отнимет, даже если ничего и не даст.
Продолжавший заниматься делами родного города Плутарх не уставал напоминать согражданам об их общей несвободе, предостерегая от беспочвенных надежд, понимая всю относительность как собственных, так и чьих бы то ни было полномочий: «Какая уж власть, какая слава может быть у побежденных? Что за полномочия, которые могут быть отменены и переданы другим простым распоряжением проконсула и которые ничего не стоили бы даже в том случае, если бы их никто не отменял?» В отличие от тех способных и энергичных соотечественников, которые, махнув рукой на угасающую Грецию, искали удачи в чужих краях, «оставляя дела родного города и доживая до старости подле чужих дверей», Плутарх продолжал усердно исполнять любые общественные поручения, сколь бы незначительными они ни были. Он надзирал за стоком грязных вод и общественными постройками, бывал распорядителем при жертвоприношениях и на сопровождавших их пирах, во всем стремясь быть полезным общине. Примером для него был историк Полибий, который также стремился помочь соотечественникам, ходатайствуя о них перед римскими военачальниками еще во времена республики. Как, например, в случае с ахейскими изгнанниками, которые, уже стариками, просились вернуться на родину. Во время прений по этому поводу в сенате поднялся Катон и заявил: «Можно подумать, что нам нечего делать: целый день сидели и рассуждали, кому хоронить старикашек-греков — нам или ахейским могильщикам». И тем не менее им разрешили вернуться, а Полибий, не останавливаясь на этом, просил возвратить изгнанникам почетные должности, которые они прежде занимали в Ахайе.
Занимаясь делами города, Плутарх был равнодушен к похвальным декретам, почетным местам в собрании, пурпуровым одеждам и даже памятным статуям во весь рост (нередко оплаченным самим же изображаемым), ко всем этим почестям, давно уже ставшим предметом купли-продажи, за которые обычно расплачивались щедрыми угощениями. Быть может, он старался даже не ради сограждан, в большинстве своем уже недостойных уважения, но «ради мертвых» — ради славного прошлого Херонеи, которая продолжала оставаться для него одним из последних очагов «подлинной беспримесной Греции».
Пытаясь выяснить, как же они дошли до своего теперешнего состояния, Плутарх пробирался к отдаленным временам греческой государственности и не мог никак отыскать, когда же и где оно было — это сообщество свободных и благородных граждан, объединенных «не узами оков», о которых говорит Еврипид, но сплоченных стремлением к «прекраснейшему и божественному бытию». Изучая поучительный и горестный путь эллинских городов-государств, Плутарх все больше убеждался в том, что лишь единение граждан является залогом жизнеспособности общества, и поэтому первостепенная задача каждого политика состоит в том, чтобы «всегда внушать живущим совместно единомыслие и дружбу, а всяческую вражду, несогласие и недоброжелательство истреблять, как это делается, когда мирят друзей».