Скифу Анахарсису, побывавшему в эти годы в Афинах, законотворческие усилия Солона казались изначально напрасными. «Он мечтает, — приводит его слова Плутарх, — удержать граждан от преступлений и корыстолюбия писаными законами, которые ничем не отличаются от паутины: как паутина, так и законы — когда попадаются слабые и бедные, их удержат, а сильные и богатые вырвутся».
Плутарх вынужден согласиться со своим персонажем-варваром, которого он сделал одним из сотрапезников в «Пире семи мудрецов» в том, что «результат получился скорее тот, который предполагал Анахарсис, чем тот, на который надеялся Солон». А иначе и быть не могло, поскольку Солон был сторонником демократии, подводит итог Плутарх, скептически, как и Платон, относившийся к афинской демократии. И напротив, причину прочности законов Ликурга он усматривает прежде всего в том, что тот не пошел на поводу у народа, оставив ему право только отвечать «да» или «нет» на задаваемые свыше вопросы.
Ликург предстает у Плутарха как идеал государственного деятеля, руководителя по самой своей природе, которому были присущи не только высокие нравственные качества, но и «некая сила, позволяющая ему вести за собой людей». Ликург поставил перед собой задачу Искоренить причины опасного для государства имущественного неравенства и сопутствующих ему «наглости, зависти, злобы и роскоши», и главное — уничтожить власть денег. Установив целый ряд строжайших запретов, он упростил жизнь спартанцев, ограничив их потребности только самым необходимым. Он вообще прекратил хождение денег, которые с тех пор граждане Лакедемона получали только для крайне редких, по делам государства, поездок в другие города. Ликург «считал необходимым зорче беречь город от дурных нравов, чем от заразы, которую могут занести извне». И одну из самых больших его заслуг Плутарх видел в том, что с тех пор в Спарте «никому не разрешалось жить так, как он хочет», что «никому из обычных граждан не дозволялось подавать свое суждение, и народ, сходясь, лишь утверждал или отклонял то, что предложат старейшины и цари».
И в этом — весь Плутарх, с его логически необъяснимой противоречивостью: навсегда преисполненный восхищения великой культурой Эллады, последователь великих философов, он пишет в то же время о том, что Ликург, изгнавший из Спарты все «лишние» ремесла и искусства, «превосходит славою всех греков, которые когда-либо выступали на государственном поприще». Он любуется создаваемым им же самим образом сурового и мудрого законодателя, настоящего пастыря неразумного человеческого стада, хотя сам он, довелись ему жить в ликурговой Спарте, оказался бы там совершенно ненужным. Теперь, когда почти все вокруг было отмечено мертвенной печатью вырождения, суровая сила спартанцев казалась прекрасной. Но если бы вдруг случилось так, что законы Ликурга распространились на Афины, Коринф и Фивы, где тогда так и не появились бы величественные строения, статуи, трагедии и философские трактаты, что осталось бы тогда вечным памятником эллинскому гению?.. И если бы не было предшествующих исторических сочинений, то откуда бы черпал Плутарх все эти сведения о минувших событиях, которые он подвергал придирчивому рассмотрению, сравнивая различные данные, сопоставляя противоречивые версии, «чтобы сказочный вымысел подчинился разуму и принял видимость настоящей истории»?
После пятнадцати лет правления, на сорок пятом году жизни был убит заговорщиками Домициан. Год, день и даже час его смерти были ему как будто бы предсказаны халдеем еще в ранней молодости, и потому с приближением назначенного срока он становился все более мнительным, и казни следовали одна за другой по самому ничтожному поводу. Невозможность терпеть это и дальше становилась все более очевидной даже для ближайших друзей императора и обласканных им вольноотпущенников, о заговоре знала как будто бы сама императрица. Известие о гибели последнего из Флавиев римский народ воспринял с тем равнодушием, с каким встречал, чем дальше шло время, любые перемены высшей власти, не ожидая для себя ничего лучшего и ненавидя всех сильных и состоятельных скопом. Что же касается населения провинций, то его, как всегда, беспокоило только одно: будет ли новый властитель так же снисходителен к ним, как прежний?
«Ведь даже тот, кто на себе самом не испытал какой-либо несправедливости, тяготясь гнетом и жестокостью общих условий, враждебен беззаконным и неподотчетным властителям», — пишет Плутарх в диалоге «О демоне Сократа», обращаясь, как и в других сочинениях, к теме, которая приобретала особое значение во время правлений, подобных домицианову, — к теме тирании. Углубляясь в историю греков и римлян, Плутарх все больше убеждался в том, что никакой внешний враг не наносит столько вреда обществу, как крайности правления, будь то анархия или тирания. Не раз случалось так, что общая внешняя опасность помогала сплочению общества и после победы над врагом, как это было в Элладе после победы над персами, все испытывали небывалый подъем. Следствием же многолетней тирании было нарастающее безразличие народа и к делам государства, и к собственной судьбе. Так, три столетия назад тирания довела сицилийцев до такого состояния, что в Сиракузах «городская площадь заросла высокой травой и там паслись лошади, и в густой траве лежали пастухи. Прочие города, кроме лишь очень немногих, стали обиталищем оленей и кабанов». Когда тиран ведет многолетнюю войну против собственного народа, истощается народная сила и крепнет желание держаться подальше от ораторской трибуны, от городского совета, от каких бы то ни было государственных учреждений. Наступает апатия, неверие в возможность что-либо исправить, а затем и окончательный закат.