Вот и всё, что знаю о Киеве, городе, с которым так много связано, где каждая улица, каждый дом, каждый фонарный или трамвайный столб что-нибудь да напоминает.
В далекие, прекрасные дни юности, когда мы с Ясей Светом издавали газету "Радио" 1979 года (Господи, через год уже!), милый наш Киев рисовался каким-то Нью-Йорком. Но детская фантазия была убога, предел нью-йоркости заключался в ста (!) линиях трамвая (тогда их было девятнадцать). Тогда же гордостью нашей был кинотеатр Шанцер (даже в Москве такого нет!), самый большой пляж (пожалуй, это так и есть), лучший из вокзалов (я его строил и очень им гордился), ну, а парки, сады - весь мир знает...
Но всё это сейчас где-то далеко-далеко позади. Было и нету. Забито последующим. Последними годами, полковниками Старостиными, обкомами, райкомами, парткомами - позор Некрасову!
(Во "Взгляде и нечто", рассказывая о своих партийных передрягах, я упоминал о некоем Солдатенко - в прошлом секретаре райкома, позднее ответственном секретаре Союза писате-лей, с которым я перед отъездом имел беседу. Упитанный, разжиревший, он сидел в своем громадном кабинете и утверждал, что не читал и никогда не будет читать "ГУЛага" - антисоветчины он не читает...
Уже здесь, в Париже, просматривая материалы очередного украинского съезда писателей, я обратил внимание, что нигде нет фамилии Солдатенко. Ни в президиуме, ни в правлении, ни в секретариате, ни даже в ревизионной комиссии. Чудеса! Проворовался, значит... И выяснилось, что, действительно, проворовался - брал взятки за путевки в Дома творчества. Вы думаете, судили его? Как бы не так. Сейчас он директор какого-то университета культуры.)
Киев уплыл от меня. Далеко-далеко... Со всеми своими парткомами, Солдатенками, садами и парками, золотистым песочком пляжа, фонарями, каштанами, последними трамваями, доживаю-щими свой век где-то на окраинах. Когда нашего Вадика как-то спросили, знает ли он, где находится Киев, он ответил: "Знаю. За границей". А для меня за Стеной. Всё за той же Стеной, из-за которой не доносится до меня уже ни одного голоса. Из Киева.
Последним был голос Снегирева. Но и он умолк. Все умолкли. Один за другим. Запугали, застращали.
Господи, что же это за страна такая? За что ей выпала такая доля? И неужели конца этому не будет?
И опять-таки нет ответа.
В медицине есть такой термин - холодный абсцесс. Это нечто тянущееся, гниющее, незаживающее. Здесь, по-моему, тот самый случай. Что-то изменится, что-то смягчится, что-то, наоборот, завинтится, уйдет Брежнев, появится новый (как огня, боятся этого в Союзе - почему-то никогда не верят в лучшее), и все будут по-прежнему терпеть, выполнять, перевыпо-лнять, обманывать, воровать и шепотом восторгаться Сахаровым или каким-то новым, дающим право думать, что не всё еще у нас сгнило...
А вдруг? А вдруг всё будет иначе? И настанут времена... Давайте же помечтаем об этих временах. Ведь мы народ романтиков, мечтателей, об этом все газеты пишут.
МЕЧТА № 1
Берлин. Потсдаммерплац. Под стеклянным колпаком нечто серое с колючей проволокой.
Экскурсовод: - Перед вами остатки того, что называлось когда-то Стеной позора. Сейчас ее нет, но кусок ее, как некое напоминание и предостережение, решено сохранить, законсервировать. А теперь прошу в автобусы. Отправимся в здание бывшего ЦК СЕПГ. Там сейчас выставка "Сталин и Гитлер, искусство одной эпохи".
МЕЧТА № 2
Пленум Центрального Комитета КПСС
Информационное сообщение
22 июня 198... года, в Москве, в Большом Кремлевском дворце, состоялся пленум ЦК КПСС. С докладом "О выполнении и перевыполнении всех намеченных планов" выступил, встреченный овацией, Генеральный секретарь ЦК КПСС тов. ...
Постановили:
Заслушав доклад Генерального секретаря ЦК КПСС о выполнении и перевыполнении всех планов, признать линию партии правильной. Учитывая сложившуюся ситуацию - выполнять больше нечего, все выполнено - считать существование Коммунистической партии нецелесообразным и нерентабельным, а потому распустить ее.
Москва, Кремль, 22 июня 198... г.
MЕЧТА № 3 вырисовывалась, как всенародное ликование после опубликования Информационного сообщения, но, поскольку в этот день упились все и автор в том числе, восстановить картину невозможно.
14
Я один. Совсем один. Все разъехались. Семья - четверо в одной "Ауди", не считая собаки, - на юг, к морю. Друзья-иерусалимцы, а в прошлом киевляне, - на восток, туда, куда дальше на восток не пускает Стена.
Я один. В пустом Париже. Тишина, покой. Никуда не торопись (к телефону в том числе), не решай неразрешимых семейно-бытовых проблем (главная - куда деваются деньги? Совершенно непонятно), вставай, когда хочешь, укладывайся спать, когда вздумается, лежи и читай, сиди и пиши. Думай. Вспоминай. Размышляй о бренности существования, глядя в окно на ставни противоположного дома. Хотелось бы бескрайнего неба с клубящимися, розовыми от заката облаками и голубую полоску дальнего леса, но, ей-Богу, и в парижских ставнях своя прелесть. Им - из моего окна - лет сто, а может и больше. Как и всей улице, не изменившейся со времен Мопассана и Бальзака В трех или четырех кварталах от меня, на улице Дуэ, жил когда-то Тургенев у Полины Виардо. И Гюго, и Густав Моро, и Ренуар, и Ван Гог, позднее родоначальники сюрреализма: Бретон, Арагон, Превер, Дюамель - все они жили, писали, встречались, ссорились, мирились именно здесь, в моем девятом "аррондисменте", на соседних улицах. А дальше, выше, ближе к Монмартру пляс Пигаль, та самая...
Вот и сижу. И пишу. Поглядываю на ставни. Они белые, с жалюзи - в Париже почти все такие, - большинство из них закрыто, парижане еще не вернулись с юга. А надоест смотреть на ставни, смотрю прямо перед собой, на стену. Это другая стена. Прекрасная. Фотографии, рисунки.
Внизу - мама. За вечерним чаем. На Крещатике 15. Сидит в своем кресле. Любимая поза, когда слушает, - сложенными руками подпирает подбородок. Беседует с кем-то из гостей. Все пьют чай. С вареньем. В открытую дверь видна спальня - карта Парижа во всю стену, на ней портрет Жана Габена...
Над мамой - панорама Киева. Тылы Большой Житомирской, заросшие кустарником холмы и овраги, вдали силуэт Андреевской церкви, шпиль "замка Ричарда Львиное сердце" - когда-то мальчишками играли мы во дворах его в "сыщиков и разбойников".
Над Киевом - сталинградская передовая. 1950 год. Пусто, голо.
И много-много еще фотографий... Иван Сергеевич прикуривает трубку. Огонь спички озаряет его горбоносое, с опущенными на трубку глазами лицо... Леля Рабинович у приемника ВЭФ, закинув за голову руку, чуть хмельной, слушает, по-моему, "Болеро" Равеля... Исачок Пятигорский, любимый Исачок, самый умный, самый добрый, самый верный из моих товарищей. Никого из них уже нет - ни Ивана Сергеевича, ни Лели, ни Исачка. О них потом. Для друзей. Для себя.
Вверху слева - Ваня Фищенко, лихой мой разведчик. Шарж, морда бандитская, с цыгаркой во рту. В Париж бы тебя, а?
В маленькой металлической рамке Славик Глузман. Кудрявый, совсем еще мальчик... За плечами уже шесть лет лагерей. А впереди, если выпустят, еще пять ссылки... Мама не дождалась - умерла...
Алик Гинзбург... Бородатый, с ребятишками своими. Подарил мне это фото в последний раз, когда мы виделись. На квартире у Наталии Солженицыной Исаич был уже в Цюрихе. Звонил оттуда. И все были тогда веселы. И веселее всех Алик.
И еще много, много фотографий. И рисунков. Сохранившиеся моего брата, ультра-левые, абстрактно-футуристические. Талантлив был, а нигде никогда не учился. Семнадцать лет...
И крохотный, свешивающийся с лампы Мессершмит - Me-109. Медленно крутится на нитке, пикирует.
Всё это - прошлое. Разное. И чай с вареньем, и Болеро, и братские могилы... И настоящее. Невеселое. Славик Глузман, Алик...
И между нами Стена.
Раньше она называлась Железным занавесом. В советской транскрипции обязательно в кавычках и с предварительными "якобы". Сейчас это реальность в 165 километров длиной. В самом центре, самом сердце Европы.