Давно ли мы проходили здесь?.. Какое это было прекрасное место!.. Какие были тут люди!.. А теперь только одну человеческую фигурку встретили посреди улицы. Это был белоголовый деревенский мальчик лет двенадцати. Босой, в пестрядинных штанишках, в домотканой свитке и потрепанной защитной фуражке, он стоял над трупами и молчал. Глаза у него были сухие, и он, кажется, даже не заметил, как мы подошли. Невольно всем нам припомнились наши дорогие девчонки и мальчишки. Где они?.. Как они?.. А моих, может быть, уж и на свете нет!.. У меня запершило в горле, когда я заговорил:
— Почему ты тут стоишь?.. Пойдем с нами.
Мальчик повернул к нам лицо, в котором застыло выражение какой-то необыкновенной сосредоточенности и ответил:
— Вот моя матка. И бацька. Немцы проклятые их замучили.
— Идем. Что ты тут будешь делать? Мы отомстим за твою мать.
Мальчик отрицательно мотнул головой:
— Нет, мне еще надо найти дедушку и бабушку. Похороню, чтобы не валялись на улице.
Нам жалко было оставлять его здесь на улице одного, голодного, босого, но он ни за что не хотел покинуть родные трупы. А солнце — не золотое, а какое-то рыжее от дыма, все еще висевшее над деревней, — склонялось к лесу. Надо было идти.
— Пойдем, — настаивал Даулетканов. — Ну как ты будешь жить один?
— Я не один, пастухи придут.
— Да ведь у вас все равно никакого дома нет… А пастухи твоих родных похоронят.
— Нет… Я сам… Я не пойду.
А из лесу между тем начали появляться люди — немногие уцелевшие от расправы. Сразу признав партизан, они окружили нас скорбной толпой и подробно рассказывали о новом злодеянии гитлеровцев.
Возвратились и пастухи. Сегодня они, должно быть, пригнали стадо раньше времени. Тяжело и равнодушно вступали коровы в знакомую — и уже незнакомую улицу, шли к своим домам — и не находили домов, снова брели вдоль черных развалин, оборачивали головы к людям, надрывно мычали.
…Мы пошли. На выходе из деревни нас догнал знакомый уже нам мальчик. Мы думали, что он решил идти с нами, но он выбрал Есенкова — пожилого и солидного сибиряка — и обратился к нему с просьбой:
— Дяденька, дайте мне гранату, я ее в немцев брошу.
— А ты разве умеешь?
— А вы расскажите.
— Ну, как же? — нерешительно сказал Есенков. — А вдруг ты сам на ней подорвешься? — И вопросительно посмотрел на меня.
— Нет, дяденька, право, не подорвусь. Я сумею!
Я решился.
— Отдай ему, Тимофей, гранату и покажи, что надо делать. Только смотри, хлопец, осторожнее. Это знаешь, какое дело!
— Знаю! Сумею!
— А потом приходи к нам!
— Приду!.. А куда?
Мальчик жадно схватил гранату, спрятал ее под свитку, расспросил, как найти наш лагерь, и, не прощаясь, побежал обратно.
Боялись мы за него: а вдруг он не справится, поторопится, или, наоборот, промедлит, или попадет в лапы фашистов? Конечно, это было рискованно — давать мальчишке оружие, но и не удовлетворить его страстную просьбу было жестоко.
К счастью, он справился; дней через десять явился на партизанскую базу, такой же серьезный и сосредоточенный, как и в первый раз, и коротко, как рапорт, доложил:
— Бросил.
Неохотно, скупыми словами он рассказал, как ему пришлось сидеть и ждать, спрятавшись в кустах около шоссейной дороги, как взорвалась граната, брошенная им в кузов проносившейся мимо машины, наполненной гитлеровцами.
Предатель Рагимов
Начальники гестапо, чиновники жандармерии и коменданты полиции регулярно получали выговоры от гебитскомиссаров за то, что недостаточно успешно ведут борьбу с партизанами. Гебитскомиссары в свою очередь получали нагоняи от рейхскомиссара Белоруссии, а тот — непосредственно от фюрера. Многих чиновников снимали, понижали в чине, посылали в наказание на фронт. Но они, как ни старались, не могли справиться с тем пожаром, который охватил весь тыл немецкой армии.
Мы не раз перехватывали почту этих чиновников — сколько жалоб было в их письмах! Они плакались, что в тылу еще хуже, чем на фронте: не знаешь, откуда ждать нападения, никуда не можешь выйти спокойно. Никакая охрана не спасает. «Это не народ, — писали они о русских, — а сплошные партизаны», — и меланхолически прибавляли, что из этого похода едва ли удастся им вернуться живыми. Для многих это предчувствие оправдалось. Какой-то Ганс Шнеллер, посылая домой награбленные русские вещи, объяснялся, должно быть, с женой: «Ты просишь сала и зимнее пальто, но сейчас ничего нельзя достать. У евреев все уже отобрано. Остальные — партизаны. Они все попрятали. А сало я и сам боюсь есть: как бы не отравили. Эти люди не глядят в глаза, и я остерегаюсь встречаться с ними один на один… Хорошим все это не кончится. Если только сумеешь, уезжай в Швейцарию — так будет благоразумнее».