Выбрать главу

- Правда? - сказал я. - С вашего позволения я пойду его поищу.

Я пересек парадный двор. Это был старинный монастырь XV века, немного изуродованный обилием окон, в которых виднелись рассохшиеся лавки и столы. Слева горбатая крытая лестница вела вниз, во двор поменьше, окруженный чахлыми деревьями. У подножия ее стояли двое: мужчина, спиной ко мне, и женщина с костлявым лицом и жирными волосами, чью клетчатую фланелевую блузку вздымал старомодный корсет. Эта пара, по-видимому, вела оживленную беседу. Сводчатый спуск, как слуховая труба, донес голос, заставивший меня необыкновенно ясно вспомнить лестничную площадку дортуара Нормальной школы. И я услышал:

- Да, Корнель величественный, но Расин нежнее, тоньше. Лабрюйер очень верно сказал, что один рисует людей такими, как они есть, другой же...

Так странно и так горько было мне слышать подобные пошлости, обращенные к подобной собеседнице, считать, что произносит их человек, которому я поверял свои первые думы и который в юности так сильно на меня повлиял, что я стремительно шагнул под своды, дабы лучше рассмотреть говорившего, с тайной надеждой, что ошибся. Он обернулся, и я с удивлением увидел седеющую бороду, лысый череп. Но это был Лекадье. Он меня тоже тотчас узнал, и на лице его промелькнула тень досады и даже боли, быстро сменившаяся ласковой улыбкой, чуть-чуть смущенной и неловкой.

Взволнованный, я не хотел вспоминать прошлое при этой угрюмой надзирательнице и быстро пригласил друга вместе пообедать. Он назвал ресторан, где мы и договорились встретиться в полдень.

Перед лицеем в Б. есть маленькая площадь, усаженная каштанами; я просидел там довольно долго. "От чего зависит, - спрашивал я себя, успешно или неудачно сложится жизнь? Вот Лекадье, рожденный быть великим человеком, год из года переводит все те же отрывки с очередными поколениями школьников из Турени и проводит каникулы, педантично ухаживая за нелепой уродиной, тогда как Клейн, человек умный, но все же не гениальный, осуществляет юношеские мечты Лекадье Почему все так? Надо, подумал я, - попросить Клейна перевести Лекадье в Париж".

По дороге к Сент-Этьен де Б., красивой церкви в романском стиле, которую мне хотелось вновь увидеть, я пытался понять причины такой деградации. Сразу Лекадье измениться не мог. Это был тот же человек, тот же ум. Что же произошло? Треливан, должно быть, безжалостно держал их в провинции. Он выполнил свои обещания, обеспечил быстрое продвижение по службе, но закрыл им дорогу в Париж. На некоторых провинция действует исключительно благотворно. Я сам нашел в ней свое счастье. Когда-то давно в Руане меня учили преподаватели, которым провинциальная жизнь подарила удивительную ясность ума, безупречный вкус, избавленный от модных заблуждений. Но таким, как Лекадье, нужен Париж. В изгнании желание первенствовать заставило его довольствоваться мнимыми успехами. Остаться умным человеком в Б. - страшное испытание для человеческой натуры. Заняться политикой? Очень трудно, если ты не местный уроженец. В любом случае это дело долгое; здесь действуют наследственные права, выслуга лет, особая иерархия. А при его характере, он, наверное, быстро пал духом. И потом, если человек один, он может бежать, работать, а у Лекадье была жена на руках. После первых месяцев счастья она, должно быть, пожалела о своей светской жизни. Она понемногу стала сдавать... Потом постарела... Он мужчина темпераментный. Юные девушки, уроки литературы... Г-жа Треливан начала ревновать. Жизнь превратилась в череду глупых изнурительных сцен... Потом болезнь, желание забыться, да к тому же привыкание, поразительная приспосабливаемость честолюбия, счастье удовлетворенного тщеславия, которое показалось бы смешным в двадцать лет (муниципальный совет, ухаживание за надзирательницей). И все-таки мой Лекадье, юный гений, не мог исчезнуть совершенно: должны же были остаться в нем следы былых задатков; вероятно, они погребены, но до них можно докопаться, высвободить их...

Когда я, осмотрев собор, вошел в ресторан, Лекадье уже был там и вел с хозяйкой, низенькой толстухой в черных завитушках, шутливую ученую беседу, от которой мне сразу стало тошно. Я поспешил увлечь его за стол.

Знаете, как беспокойно болтливы люди, боящиеся неприятного разговора? Едва только беседа приближается к "запретным" темам, наигранное оживление выдает их тревогу. Их фразы снуют, как пустые поезда, которые командование пускает на опасных участках фронта, чтобы предотвратить возможное наступление противника. Весь обед мой Лекадье, упиваясь собственным красноречием - легковесным, водянистым, банальным до абсурда, - болтал без умолку: о городе Б., о своем коллеже, о погоде, о муниципальных выборах, об интригах преподавательниц.

- Есть тут, старина, в десятом приготовительном одна учительница...

Ну, а меня интересовало только одно - как угасло это великое честолюбие, как сломалась эта железная воля, какой была его внутренняя жизнь с того дня, как он покинул Школу. Но всякий раз, как я подводил его к этим темам, он начинал темнить, извергая потоки пустых, путаных слов. Я вновь увидел эти "потухшие" глаза, поразившие меня в тот вечер, когда Треливан раскрыл его интрижку.

Когда подали сыр, я, разозлившись, отбросил все приличия и, глядя на него в упор, грубо спросил: "Что за игру ты затеял, Лекадье? Ведь ты был умен. Почему ты изъясняешься как сборник избранных мест? Почему ты боишься меня? И себя?"

Он чуть покраснел. Огонь страсти, быть может, гнева вспыхнул в его глазах, и на несколько мгновений я обрел моего Лекадье, моего Жюльена Сореля, моего юного Растиньяка. Но тут же привычная маска опустилась на широкое бородатое лицо, и он произнес с улыбкой:

- Что? Умен? Что ты хочешь этим сказать? Ты всегда был странным.

Потом он заговорил о директоре коллежа; Бальзак прикончил своего почитателя.