— Потоп, — рассеяно пробормотал Гейст.
Он начинал составлять себе представление о личности молодой женщины, словно в первый раз с тех пор, как они жили вместе, нашел время ее разглядеть. Особый тембр ее голоса, с его смелыми и грустными модуляциями, придал бы смысл самой пустой болтовне. Но она не была болтлива. Она, скорее, казалась молчаливой, со склонностью к неподвижности; она сидела очень прямо, не шевелясь, как некогда на эстраде в промежутке между двумя отделениями концерта, со скрещенными ногами и опущенными на колени руками. Среди их интимной жизни ее спокойный, серый взгляд производил на Гейста, помимо его воли, впечатление чего-то необъяснимого — глупости ини вдохновения, слабости или силы, — или просто пустой про- иисти, непрестанной замкнутости даже в минуты кажущегося единения.
Наступило продолжительное молчание, во время которого она не смотрела на него. Потом вдруг, как будто слово «потоп» тпечатлелось в ее уме, она спросила, глядя в небо:
— Здесь никогда не бывает дождя?
— Есть период почти ежедневных дождей, — сказал удивленный Гейст. — Бывают даже грозы. Один раз у нас даже шел дождь из грязи.
— Дождь из грязи?
— Наш сосед, которого вы видите вон там, выплевывал пепел. Он иногда прочищает таким образом свою раскаленную до- 1юла глотку. В то же время разразилась гроза. Это был знатный кавардак. Но обычно наш сосед вполне благовоспитан; он ограничивается тем, что спокойно дымит, как тогда, когда я вам в первый раз показал его дым на горизонте, с палубы нашей шхуны. Это ленивый вулкан, добрый парнюга-вулкан.
— Я уже видела раз гору, которая так дымила, — сказала она, устремив взгляд на стройный ствол древовидного папоротника в десяти шагах от себя, — Это было вскоре после нашего отъезда из Англии, быть может, через несколько дней. Я была сначала гак больна, что потеряла представление о времени. Дымившаяся юра… я не знаю, как она называлась.
— Может быть, Везувий, — подсказал Гейст.
— Да, так.
— Я его тоже видел много лет… нет, целую вечность тому назад.
— Когда ехали сюда?
— Нет, гораздо раньше, чем я надумал побывать в этой части света. Я был еще ребенком.
Она обернулась и внимательно посмотрела на него, словно стараясь найти в зрелом лице мужчины с редеющими волосами следы этого детства. Гейст выдержал этот наивный осмотр с шутливой улыбкой, скрывавшей глубокое впечатление, которое производили на него эти серые, загадочные глаза, и относительно которого он не мог бы сказать, шло ли оно к его сердцу или к его нервам, было ли оно чувственным или интеллектуальным, нежным или раздражающим.
— Ну что же, властительница Самбурана, — сказал он наконец, — заслужил ли я вашу милость?
Она словно очнулась и встряхнула головой.
— Я думала, — прошептала она очень тихо.
— Думы… поступки… все это ловушки. Если вы начнете думать, вы будете несчастливы.
— Я не о себе думала, — заявила она с простотой, которой он был несколько смущен.
— В устах моралиста подобное заявление звучало бы порица нием, — сказал он наполовину серьезно, — но я не хочу подозрс вать вас в том, что вы моралистка. Я с этой публикой давно н‹ в ладах.
Она внимательно слушала.
— Я поняла, что у вас нет друзей, — сказала она. — Мне при ятно, что у вас нет никого, чтобы критиковать то, что вы сдела ли. Я счастлива, что никому не мешаю.
Гейст собирался что-то сказать, но она не дала ему времени Не заметив его движения, она продолжала:
— Я спрашивала себя вот о чем: почему вы здесь?
Гейст снова оперся на локоть.
— Если под словом «вы» вы подразумеваете «мы», вы хорошо знаете, почему мы здесь!
Она опустила на него взгляд.
— Нет, не то. Я хотела сказать, раньше… Прежде чем мы встретились и вы с первого взгляда угадали отчаянное положс ние, в котором я находилась, не имея ни души, к кому бы я могла кинуться. И вы хорошо знаете, что спасения у меня не было.
Голос ее при этих словах упал, словно она собиралась на них остановиться, но выражение Гейста, сидевшего у ее ног с поднятыми на нее глазами, было настолько вопросительное, что она продолжала после короткого вздоха:
— Это было поистине безвыходное положение. Я уже говорила вам, что мне надоедали грязные субъекты. Это делало меня несчастной, смущало, сердило меня. Но как я этого человека ненавидела, ненавидела, ненавидела!
«Этот человек» — это был цветущий Шомберг, с военной выправкой, благодетель европейцев (приличный стол в приличном обществе), зрелая жертва запоздалой страсти. Молодая женщина вздрогнула. На мгновение характерная гармоничность ее лица была нарушена. Пораженный Гейст вскричал:
— Зачем об этом думать теперь?
— Потому что на этот раз я выбилась из сил. Это не было как прошлые разы. Это было хуже, и намного. Я готова была умереть от страха. А между тем я только сейчас начинаю понимать, какой бы это был ужас. Да, только теперь, с тех пор, как мы…
Гейст сделал легкое движение.
— …приехали сюда, — докончил он.
Ее напряжение прошло, покрасневшее лицо постепенно приняло свой обычный вид.
— Да, — сказала она, бросив на него восхищенный взгляд.
Потом ее лицо подернулось грустью; все тело ее незаметно опустилось.
— Но вы, во всяком случае, должны были сюда вернуться? — спросила она.
— Верно. Я ожидал только Дэвидсона. Да, я собирался вернуться сюда, к этим развалинам, к Уангу, который, быть может, Не думал меня уже увидеть. Невозможно угадать выводы, которые делает китаец, или как он к тебе относится.
— Не говорите о нем. Он производит на меня тягостное впечатление. Говорите о себе.
— Обо мне? Я вижу, что вы все еще заинтересованы тайной моего пребывания здесь. Но в нем нет никакой тайны. Первоначально за мое существование ответствен человек с гусиным пером, изображенный на портрете, который вы так часто разглядываете. Он ответствен также в качестве того, что это существование собой представляет — или, вернее, представляло. Это |)ыл по-своему великий человек. Я не знаю в точности истории его жизни. Думаю, что он начал, как другие: верил в хорошие слова, принимал звон золота и благородные идеалы за наличные деньги. Впрочем, впоследствии он сам сделался мастером в том искусстве. Позже он нашел… Как бы вам это объяснить? Предположите, что мир — это фабрика и все люди — рабочие в ней. Так вот, он нашел, что жалованье недостаточно велико, что его уплачивают фальшивою монетой.
— Понимаю, — медленно проговорила она.
— Правда?
Гейст, говоривший словно для самого себя, с удивлением поднял глаза.
— Это открытие было не ново, но он приложил к нему всю свою способность к презрению. Она была необъятна. Она была достаточно сильна, чтобы высушить всю землю. Я не знаю, сколько умов он покорил. Но мой ум был в то время очень молод, а молодость, мне кажется, легко увлечь даже отрицанием. Он был очень жесток, но в то же время не лишен чувства жалости. Он покорил меня без труда. Человеку без сердца это не удалось бы. Он не был совершенно безжалостным даже к глупцам. Он мог возмущаться, но был слишком велик, чтобы унизиться до сарказма и насмешки. То, что он говорил, не предназначалось, не могло предназначаться для широкой публики, и мне льстило, что я находился в числе избранных. Они читали его книги, но я — я слышал его живое слово. Против него нельзя было устоять. Казалось, что этот ум сделал меня своим доверенным, открыв передо мною одним силу своего отчаяния. Это, конечно, не так. В каждом пожившем довольно долго человеке есть частица моего отца. Но другие не говорят. Они не могут. Они не умеют, или, быть может, если бы умели, они не хотели бы говорить. На земном шаре человек — непредвиденная случайность, которая не выносит внимательного разглядывания. Как бы то ни было, этот человек умер так же спокойно, как засыпает ребенок. Но после того, как я слушал его речи, я уже не мог заставить свою душу сойти на улицу, чтобы там бороться. Я отправился вести бродячую жизнь в качестве независимого наблюдателя, поскольку это вообще возможно.