Сапоги! Огромные, с поникшими голенищами резиновые сапоги.
— Вот, возьмите… Я у Никифора попросила… Потом купите. У нас нельзя без сапог. Как раз вам, я тут измерила ваш ботиночек. Немного больше, но это ничего, потому что портянки…
Тронутый, рассыпался в благодарностях, а сам с тихим ужасом, бочком, бочком протиснулся мимо этих покушающихся на тебя чудовищ. Тебе казалось, что стоит только натянуть их, как никакие силы уже не стащат их с твоих покоренных ног и никакие ухищрения — твои и судьбы, пусть даже благосклонной к тебе, — не вызволят тебя из этого богом забытого места. Прощай, будущее, прощай, захватывающая дух блистательная жизнь, которая грезилась тебе по ночам на узкой железной кровати под неясные звуки за стеной. Что это было? Не шорох ли картофельной кожуры, медленно ползущей из-под ножа в картонную коробку?
«А вопросик можно? Что подразумевали вы под словами «блистательная жизнь»?»
Мужчины с тяжелыми портфелями (видимо, прямо с работы), в буфете очередь за бутербродами, едят жадно и торопливо, не присев, потому что второй звонок уже отзвенел… Женщины не блещут нарядами — у вас в Витте, в курзале, парад туалетов куда более впечатляющий. Ты не подаешь виду, ты по-прежнему олицетворение галантности, но твое праздничное настроение опало, как пышная розовая пена на молочном коктейле. Впервые в жизни попасть в Большой театр, попасть на «Спартака» с Лиепой и Васильевым — даже ты, человек, которого и с большой натяжкой нельзя, к сожалению, причислить к сонму балетоманов, — знаешь эти имена; попасть, несмотря на кордон несчастливцев, штурмующих в бесполезной надежде каждого приближающегося к театру человека, — и в итоге окунуться в этакую будничность.
Фаина в салатном платье, ровно и тонко облегающем узкую спину, шла по широкому проходу. Спереди платье было закрытым, и ни единого украшения, только неправильной формы янтарь на ажурной цепочке, а сзади светлел аккуратный вырез, проходящий чуть ниже небольшой родинки. Шла неторопливо, со спокойствием выискивая глазами ваш ряд, остановилась, стан ее гибко изогнулся и чуть откинулся назад — теперь она смотрела места. Полуобернув голову, улыбнулась тебе:
— Наши.
Ты молча кивнул. Почему-то тебя не восхищала та грациозная свобода, с которой она, впервые, как и ты, попавшая в это святилище, держала себя.
«Не восхищала… Чего же ждали вы от своей подруги? Подавленности?» — «Перестаньте! — старушечий голос слаб, но гневом пылает единственный живой глаз. — Неправда! Я знаю его вот с таких лет, и я утверждаю, что нет в нем этого. Во время войны, когда все голодали, он приносил рыбу для больных детей. Сам ловил, и не домой нес, а им. Ему было восемь лет…»
Поплавка не требовалось: студеная вода просматривалась насквозь. С невысокого грязного парапета отлично видно, как глоссик кружит возле хлебного катышка и вроде бы не замечает его, а может, и в самом деле не замечает, но вдруг — раз! — и наживка во рту у него. Как ни ждешь этого момента, он всегда неожидан, поэтому напрягшаяся рука может промедлить, и рыба уйдет, унося в себе драгоценный хлеб. Так и случилось у девочки, что ловит неподалеку от тебя. Насквозь продрогшая (из парусиновой туфли торчит палец с грязным ногтем), долго колдует над хлебной крошкой, но та слишком мала, чтобы удержаться на крючке. Тогда девочка достает из кармана потершийся кошелек, открывает его, и долго смотрит, и шарит там пальцем, но хлеба в кошельке больше нет. А у твоего крючка уже дежурит очередной глоссик, такой крупный отсюда, но ты — искушенный рыбак и ты знаешь, что вода обманывает. Девочка тем временем отходит к голым кустам. Мельком обернувшись, видишь: копается в земле. Червяков ищет? Но какие же червяки в такой холод!