Марина щебетала о Сименоне — ах, Сименон! До двух ночи читала, это изумительно, она так благодарна тебе… Скинув сапоги, сестрица короткими ножками прошествовала к стеллажам. Ковер, который на лето убирался, заглушал шаги.
Натали пошла на кухню ставить чайник — гостья, хотя ей и ужасно некогда, согласилась выпить чашечку чая.
— А где Злата? — осведомилась она на всякий случай.
— Нету…
По-прежнему смотрела она на книги, но ты чувствовал, что она не видит их.
— Предупреди своего приятеля, чтоб его подруга… поосторожней была. У лекарства… ну, того самого… сильное побочное действие. Вчера умерла одна.
Ты тоже смотрел на книги. Ярко-красные, ярко-желтые, ярко-зеленые…
— Что такое? — выговорил ты.
Самый что ни на есть естественный вопрос, но у сестрицы он вызвал раздражение.
— Перестаралась… Тоже от ребенка хотела избавиться. Спохватилась на четырнадцатой неделе!
Громоздкие шифоньеры с резными дверцами (как та, сбоку, откуда выныривают свидетели), столы на гнутых ножках (как у адвоката), обитый медью комод — медь блестит, надраенная по случаю продажи, этажерки, зеркальный шкаф и, наконец, кровати. Великое скопище кроватей с шишечками… На панцирной сетке сидит с поджатыми ногами желтая старуха, вся в морщинах, крупные зубы оскалены в ухмылке, а панцирная сетка — чудеса, да и только! — хоть бы прогнулась под ее тяжестью! Ты медленно бежишь, прижав к груди не украденную тобой шапку, мех ее гладок и шелковист, как увертывающаяся белая шея голубя…
— Позвольте! — останавливает прокурор. Она седа и элегантна, а серый костюм с атласными отворотами подчеркивает не по возрасту прямую осанку. — Вы сказали, что не прикасались к голубю.
Не прикасался. Все абсолютная правда, ты не позволил себе ни слова лжи, и тем не менее шапка, которую ты, делая огромные, зависающие в воздухе шаги, прижимаешь к груди, шелковиста, как увертывающаяся от петли голубиная шея; дунешь — и заструятся, разойдутся белые перышки. Как возможно такое? Но тебе некогда размышлять: суд гонит тебя — дальше, дальше, ты же исчерпывающе точно и потому длинно отвечаешь на вопрос, что почувствовал ты, когда узнал, что она умерла.
— Итак, — напоминает седая дама, — вы бежали с шапкой в руке…
Но ты не украл ее, это ты знаешь наверняка, и тем не менее старуха, приподнявшись на панцирной сетке, которая и здесь хоть бы дрогнула, запускает в тебя чем-то страшным. Но слишком густ и горяч воздух — предмет растворяется в нем, не достигнув цели. С облегчением переводишь дух, но в тот же миг понимаешь, что опасность не миновала. Сейчас старуха вскочит с кровати (а сетка и тут не прогнется, и это — именно это — почему-то страшнее всего), бросится наперерез и подставит ногу в парусиновой туфле с дыркой, из которой торчит немытый палец. Со всего маха шмякнешься лицом в пыль, и уж тогда-то…
«Спокойнее, Мальгинов, — приказал ты себе. — Спокойнее». И еще раз прошелся от соломенного бычка на этажерке к синему пластмассовому будильнику у тахты. Спокойнее!
— Ты не возражаешь, если я закурю?
А прежде курил, не спрашивая. Недоброе предзнаменование почудилось тебе в вопросе, порожденном не столько галантностью, сколько стремлением скорей обрести форму. Она не ответила — вероятно, не дошло, о чем ты, потому что вся она, неподвижная, с опущенными глазами, была настроена на одну волну: не уступить тебе, выстоять — не ответила, а ты уже со сдерживаемой поспешностью (чтоб не ответила, не успела) доставал зажигалку и сигареты. Прикуривал долго — дольше, чем требовалось, потом неторопливо защелкнул огонь и длинно, с наслаждением затянулся. Своим нечаянным вопросом ты как бы признал за ней право на некое новое, льготное положение, и это признание было несомненной уступкой, поэтому ты спешил вернуться на утраченные позиции. Дым был горяч и ароматен, а губы, когда ты длинно выпускал его, чуть дрожали.
— Прощальный салют, — произнес, констатируя, Косой Хлюпа, и голуби рухнули. Угреватое лицо торжествовало, но весьма сдержанно. Единственный из всей шайки, он не свистел и не махал платком — наблюдал.
Сизый, подпрыгивая и пытаясь взлететь (какие же огромные крылья!), опрокидываясь вдруг клювом вниз, волочил на вытянутой лапе (какая длинная лапа!) своего мертвого товарища. Стоя поодаль у куста желтой акации, еще не доотцветшей в отличие от белой, ты физически ощущал, как тяжела, оказывается, эта птица, с виду почти невесомая. Только это и ощущал ты — только это, а вовсе не удовольствие.