Римский-Корсаков? Похоже, его сказочные интонации… Не спросил, однако, чтобы не отвлекать ее, а в том, что спросил себя, заинтересовался в такую минуту этим, увидел нечаянный залог, что все в конце концов будет хорошо.
Вот что примечательно. Фаина, если разобраться, была на периферии твоей жизни, главное же — интеллектуальный комфорт, дом, дочь, жена, успех, столичное приятели, да и благополучие тоже, ибо, как утверждал Сомерсет Моэм, ничто так не стесняет творческий дух, как утомительные заботы о хлебе насущном. Но не стало ее, второстепенной, — и главное враз утратило свой непреложный смысл. Что-то еще, очень, оказывается, важное для тебя, похоронил ты вместе с нею.
— Вы похоронили?
Не ты…
Цветов-то было много, спустя две недели ты убедился в этом по догнивающим остаткам, а вот венок — один. Эта мысль — что похороны были бедными — не давала тебе покоя. Играл ли оркестр?
Из всех ванночек на тебя глядели в красном свете ребячьи рожицы — азартные, счастливые, веселые, гордые… Еще бы — восседать в почти что настоящей ракете! Однако в позах угадывалась скованность, которую Каминский, снимая, не мог преодолеть. Встречались и технические ляпы, непростительные даже для набережного фотографа. Тем не менее ты добросовестно шлепал картинку за картинкой, а в нескольких кварталах от тебя неведомые тебе люди выносили гроб с ее телом. Глазели соседи, полз шепоток, который нечем было заглушить: музыки не было. Или школа заказала оркестр? Ее любили там… Наверняка, впрочем, ты не знаешь, она никогда не говорила о себе, но тебе кажется, что любили.
— Фаина Ильинична заболела, — услышал ты в трубке, когда, трижды не застав ее в понедельник дома, позвонил, обеспокоенный, на работу.
— Что-нибудь серьезное?
— Пока неизвестно… Она в больнице… — И столько тревоги и ожидания было в голосе (ожидания чего? Что ты объяснишь, что с ней?), что ты, не дожидаясь, пока станут допытываться, кто это, буркнул нечто среднее между извинением и благодарностью и положил трубку.
Сколько пар заинтригованных глаз впилось бы в тебя, явись ты на эти похороны! Занявшись пленкой Каминского, ты, сам того не ведая, оградил ее память от оскорбительного любопытства.
Почему мать решила похоронить единственную дочь здесь, в чужом городе, а не у себя, что было б так логично? Дорого перевозить тело? Но еще дороже приезжать самой, чтобы ухаживать за могилой или хотя бы просто посидеть возле дочери.
— Маме нравится Витта…
Вот как? Неужели есть люди, которым нравится Витта?
Фаина вряд ли принадлежала к их числу. Но тогда почему закопала она себя в этой глуши? Ты осторожно спросил ее об этом, весьма осторожно, и тотчас почувствовал, как напряглась она. На миг блеснули глаза — лишь на миг, неуверенно и недосказанно, как бы прося не судить ее слишком строго за то, что она так неумело распорядилась своей жизнью. Время упущено, и она чувствовала себя виноватой — перед тобой, потому что ты ведь сострадаешь ей и этим причиняешь себе неудобства.
— Маме скучно одной. Она хочет поменяться сюда. Когда на пенсию уйдет.
Ты насторожился. Поменяться? Сейчас ты мог пожаловать к ней в любое время дня и ночи, а если под боком будет мама… Пусть даже не в одной квартире — в одном городе. Однако у тебя достало такта не выразить своего неудовольствия. Вежливо подлив в ее и без того полный бокал еще немного, ты на три четверти наполнил слой, сделал несколько внимательных глотков. Ни слова не проронил, но от Фаины не укрылась твоя озабоченность.
— Это еще не точно… — А глаза украдкой и виновато обрадовались. Чему? Тому, что так близко к сердцу принял возможную помеху? Значит, ты действительно дорожишь ею… С неловкой благодарностью протянула бокал, но лишь самую малость: может, ты обиделся, и тебе не хочется чокаться с ней? Смешная, когда ты обижался? Вы чокнулись, и она старательно выпила до дна — за вашу любовь, которая, оказывается, сильнее, чем она надеялась, за твой страх потерять ее и уж, во всяком случае, не за маму, которая когда еще пожалует сюда!
От тебя ускользнуло непосредственное значение произнесенных ею слов, но их суть ты постиг сразу. Согласна, уступила… Ты ждал этого — терпеливо, долгие минуты, дисциплинированно вслушиваясь в такую нелепую сейчас музыку и даже пытаясь определить, действительно ли это Римский-Корсаков; ждал и был уверен, что она откажется от своего безумного плана — столь вески твои доводы. И вот наконец это прозвучало. Даже сама краткость свидетельствовала об отступлении: на более длинную фразу ее не хватило б, эта-то далась с трудом. Еще чуть-чуть, и голос задрожал бы, порвался, но она успела.