— Привет! А ты чего здесь? — жуя на ходу, спешит диктор в кухню к своему судаку. — Сейчас тост такой был! — с соболезнованием: экого удовольствия лишился!
— Я участвовал.
— Да? А я не видел тебя.
Мудрено ли? — как различить со сцены подробности зрительного зала? Свитер под самый подбородок — снимал, должно быть, когда брился. Снял, побрился, протер кожу одеколоном «Кремль», удовлетворенно похлопал ладошкой по гладкому лицу. Снова надел.
— Чего улыбаешься? — Неладное заподозрил. Ясные глаза взрослого ребенка.
— Жизни радуюсь. Весна!
А возможно, вернулся еще днем, принял ванну, отдохнул, а затем вновь облачился в колоритную рыбацкую робу.
Соглашается:
— Весна. — Полной грудью вдыхает спертый воздух. — С подледным — все, до будущей зимы. — В кухню входите вдвоем. — Видел какой? Красавец! А ты говоришь — «Нептун». «Нептуну» и не снилось такое. — Рукава засучивает.
А как директору фабрики объяснено таинственное вечернее бегство из дому? День рождения сына — причина неуважительная. Беспринципным мальчишкой надо быть, чтобы после всего, что произошло, явиться на торжество тридцатилетнего оболтуса. Одна сейчас, над своими бумагами, где надежно рассованы по графам «Мишка косолапый» и «Вафли апельсиновые». Две, три, четыре таблетки раунатина… Не помогает. Зажмурив под очками глаза, сидит неподвижно — благо никого нет и можно позволить себе передышку. Оставь этот балаган — туда, к ней, вот только что скажешь ты, явившись? «Салют, мама! Нет ли у нас горчицы?» И секунду не задержится на ней твой жизнерадостно летящий взгляд, но даже так, мазнув, заметит усталость и бесконечное одиночество в глазах. За что? Нет человека на земле, которого б она обидела или обделила в пользу себя, — нет, но люди на всякий случай держатся от нее подальше. Даже ты не в силах исторгнуть из себя ничего, кроме пошлого вопросика насчет горчицы.
— Сейчас мы его… — Ножом вооружается.
Музыка возобновлена. Можешь вернуться в комнату: пенсионер-живописец не дообъяснил принципиальной разницы между Дега и Тулуз-Лотреком.
Братец. Торжественно, как свечи, несет по обе стороны от бороды полные рюмки.
— Давай, отец. Еще по одной. — Расслабленный, съехавший набок галстук на хемингуэевской шее.
— Хочешь, чтобы я испортил судака?
— Ну его к черту, судака! Давай выпьем.
Хулиганство! Чистое хулиганство — посылать к черту судака, но чего только не простишь первенцу!
«Летит! Летит!»
Большой плоский змей, разрисованный акварельными красками, — одна из первых работ будущего художника. «Часов в двенадцать лучше. Раньше не могу — у меня эфир». Братец великодушно переносит запуск. Мчишься по пустырю, зажав в руке конец суровой нитки. Дернулась, потянулась, рвется из рук. Оглянуться не смеешь: приказано жать что есть мочи. Нитка напряженно дрожит. Мгновениями ослабевает вдруг, словно проваливается. «Летит! Летит!» Даже самый искушенный радиослушатель не узнал бы в этом истошном вопле баритон диктора.
Кладет нож с налипшей чешуей, критически осматривает мокрые руки. Двумя пальцами — рюмку.
— А Станислав? — Как-никак, но ведь и он сын мне.
Братец тяжело поворачивает голову. Как, и ты здесь?
Кланяешься. Рад приветствовать именинника. Художник не разделяет твоего восторга.
— Будешь? — Влажные воспаленные веки.
— Я уже пьян. — Тебе весело. В комнате куролесит музыка.
— Нет-нет! — В одной руке диктора рюмка, другую вытирает о полотенце. — Мы непременно должны выпить втроем. Непременно! — Не этим ли полотенцем освежает Поля посуду?
— За судака? — Любознательность, не более.
Братец не считает возможным ослушаться родителя. Молча ставит на краешек стола рюмку, уходит, возвращается еще с одной. Благоговейно принимаешь.
— За тебя, отец! — осушает махом. Протяжно втягивает трепещущим носом воздух — закуска!
Диктор страдает, но пьет. Ты медлишь. Тебе видится, как сырые губы пенсионера-живописца припали к рюмке — той самой, что сейчас в руке у тебя.
— Я рад, что мы вместе сегодня. — Еще больше папа рад, что водка наконец там, внутри, и можно перевести дух. — Что бы ни случилось, бывают дни, когда люди должны быть вместе.
Глубоко и поучительно. Внимаешь, забыв о рюмке. Папа несколько опоздал на торжество, но так уж получилось — он чистосердечно раскаивается в этом.
Гмыкаешь. С суровым вопросом глядит на тебя братец: что означает сей звук? Ничего. Лично ты прощаешь отцу его опоздание.