Выбрать главу

Тогда Софья взяла эту рыбу (я лишаю вас некоторых смачных деталей), подошла к кипящему в тазу вареву и бросила рыбу туда; сама же стала волчком крутиться по кухне, прыгать, кувыркаться и кричать. Черные космы ее волос носились за ней, вычерчивая хаотически стремительные росчерки, они путались с клубами фиолетового пара, и в этих живых мгновенных набросках я узнавал себя — темного фавна, похотливо преследующего обезумевшую нимфу. От этой безудержной оргии у меня наконец голова пошла кругом и волосы стали дыбом. Я закашлялся, задыхаясь густым ядом фиолетовых испарений, засосало под ложечкой, стало вдруг тошно… И тут рак раз Софья, схвати со стола небольшую фигурку, искусно вылепленную из воска — меня! — схватив меня, стала с ожесточением тыкать фигурку булавкой: в грудь, в живот, в голову, в пах, — стала тыкать, выкрикивая (теперь я слышал ее голос): «Губ моих пожелай, рук моих пожелай, ног моих пожелай — приди ко мне на лоно; глаз моих пожелай, волос моих пожелай, бедр моих пожелай — приди ко мне на лоно; груди моей пожелай…» — и так далее, далее, далее! — все живей, горячей, истеричнее, громче, ожесточенней, призывней. Все тело ее покрылось испариной и блестело, как позлащенное, из глаз капали слезы, струйка крови текла из левой ноздри. Вдруг она в последний раз страшным гортанным голосом выкрикнула: «Приди ко мне на лоно!» — и швырнула истерзанную эту фигурку в бурлящее свое ведьминское варево. Я потерял сознание.

И я во второй раз увидал сгусток мрака, затерянный в космических безднах, и снова он пожирал вселенную, выпрастывая из пелен алчные свои псевдоподии.

Читатель, вы помните тот момент, когда средь миров я узрел своего сына от неземной цивилизации? — кровинушку мою, распыленную в беспредельности мерцающих звезд. Я ужаснулся тогда, и ужас лишил меня последних крупиц разумения: с отвращением я оттолкнул свое дитя, и бездны, разверзнув хищные пасти, надрывно хохотали надо мной.

Потом я часто думал об этом ребенке, ибо не мог понять, что он значит? Ведь все что–то значит, читатель; все соотносится со всем — это уж слишком даже пресное утверждение, но… есть ведь среди этого хаоса и очень значительные соотношения. Вот таким знаком казался мне этот ребенок.

Кто–нибудь спросит: «Но почему же только знаком? Ведь ребенок, что ни говори, всегда есть ребенок. И он ваш ребенок, — скажут еще, — и вы должны любить его…» — и т.д. Но, читатель, пусть у вас родится ребенок с двумя головами, пусть вы его будете любить (хотя я и сомневаюсь, можно ли любить того, кого еще не успел узнать, — сомневаюсь и думаю, что родительская любовь a priori — есть чистая фикция), — так вот, я говорю, вы любите своего двухголового ребенка (или, скажем, например, сиамского близнеца») — пусть так, но неужели же вам никогда не заскочит в голову мысль, что это — кара божья? То есть рождение такого младенца что–то означает?! Не сомневаюсь в вашем ответе.

Так что такое вы совершили, читатель? За какие такие грехи вам вдруг наказание? почему у других дети как дети, а у вас?.. И самое поразительное: у ваших соседей — пьяниц и разгильдяев — нормальный ребенок, а у вас — о двух головах! К чему бы это? Ответа нет, бездна молчит.

Не сомневаюсь также, что найдутся среди вас глубокие знатоки мифологии, которые скажут мне так:

— Вы Гермес?

— Да, — отвечу.

— А как звали его сына от некоей миловидной нимфы?

И, читатель, припомнив гомеровский гимн, я в смущении вынужден буду ответить вам:

— Пан.

— Вот видите?! — скажет тогда наш начетчик, наставительно воздев указательный перст к небесам и сверху взглянув на мою покрасневшую физию, — Пан.

Пропал! — подумаю я, трепеща от стыда и готовясь тотчас провалиться сквозь землю.

***

Меня привели в себя новые звонки в дверь. Это уже почти какая–то бенедиктовщина, подумал я, натягивая штаны и рубашку, — колдовать взялась! Впрочем, чего–чего, а ведьм–то у нас сколько угодно, и если бы ныне вернулись блаженной памяти времена святой инквизиции — какое ведьминское стадо бы вдруг открылось! Странно другое: я хоть и знал, что Софья не без задатков в этом отношении, однако же никогда б не поверил (если бы не убедился), что она могла дойти до такого мерзкого и грубого колдовства. Я одевался, чтобы немедля идти к ней: застать на месте преступления, схватить за руку; если нужно, набить даже морду.

Открыл дверь и увидал стоящих на пороге Бенедиктова и Марлинского — вот кто звонил!

— Что?

— Ты спишь, что ли? — звоним уже десять минут.

— Я спешу.

— Да ладно, мы тебя не задержим… и спешить тебе некуда.

Бенедиктов, а вслед за ним и Марлинский прошли мимо меня в комнату. Я за ними. Мне не понравился их полуофициальный, полухамский, полуприятельский тон, их отчужденные странные взгляды — в особенности же липкие глаза Марлинского дрожали, как потревоженное заливное из судака. Бенедиктов снял шляпу (язва на его голове была сегодня в ужасающем состоянии), подошел к столу, положил на него эту шляпу, потом снова взял ее в руки и вдруг, безо всякого вступления, твердо глядя на меня, подчеркивая каждое слово ударом своего протеза в черной перчатке по столу, сказал: