И хоть, конечно, с другой стороны — человеческая культура создана благодаря этому разделению, а разделение создано этой культурой, но, культурный мой друг, положа руку на сердце, — стоит ли так уж всерьез относиться к себе самому, к плодам своих рук?
Конечно, не всем дано действительно оказаться на той стороне — далеко не всем. Раньше, когда мир был устроен односторонне, для перехода на другую сторону ни у кого не было никаких препятствий — по той простой причине, что другой стороны и не было вовсе, была лишь одна сторона, и, как уверяют, на дороге легче было встретить бога, чем человека. Теперь земля обустроилась так, что для перехода на ту сторону осталось совсем мало мест, да и то — лишь для тех, кто не различает сна от бодрствования.
И это совсем не то же самое, — убеждал я себя, — что серые будни тупого Марлинского, ознаменованные полной нравственной импотенцией, полной невозможностью хоть как–нибудь поступить — впадение в мир, где ничего не случилось. Случилось! Самые невероятные события имеют последствия, причем какие еще последствия… Такой человек, как Марлинский (мертвая тень), назовет мою эту ночную поездку в такси, мою схватку с самим Бенедиктовым (этим приапическим огородником и пчеловодом, возделывающим свой сад на наших костях), — назовет это все просто бредом. И для него это будет, действительно, бредом — не будет иметь никаких последствий. Что б он ни сделал! — обрюхатил ли Лику Смирнову, написал ли свой пошлый роман, — для него ничего не случилось, для него это сон или — его черно–белые (серые) дни: тот же сон! и абсолютно другое — сон бога. Божественный сон — это самая настоящая явь. То, что происходит в божественном сне, так же реально, как самая реальная реальность, а возможно — реальней реальности.
Так думал я, но все–таки что–то все время меня беспокоило. Было какое–то коренное противоречие в том, что я думал, и уже не было никакой уверенности в том, что можно нечто (что, реально?) взять преступить…
Хотелось бы думать, что противоречие связано с тем, что двусмыслен язык. Я замечал, что, когда у меня возникало сомнение в том, возможен ли вообще односторонний мир?— когда у меня возникало такое сомнение, и я отвечал себе: как же, вполне! — это мир мистического сознания, — так вот, когда я так отвечал, мне приходилось тут же себе добавлять: правда, язык наш испорчен тем, что функционирует в двустороннем мире — он двусмыслен! — поэтому слово «мистический» не совсем здесь подходит, ибо — оно подразумевает тайну, скрытую на другой стороне, хотя ведь мистика предполагает свободный переход по ту сторону грани и, следовательно, одну только сторону.
Итак, когда последняя, парадоксальная в общем–то, мысль приходила мне в голову, и я легко ее разрешал, — разрешал просто тем, что на лист Мебиуса можно смотреть со стороны (как, например, сейчас смотрите вы на меня), а можно ведь смотреть и с самой его поверхности (изнутри, находясь в ней), — когда я разрешал этот свой парадокс таким образом, мне казалось уже, что тем самым я избавляюсь от противоречий, что это — ха–ха! — самый обыкновенный экивок рефлектирующего сознания, запутавшегося в собственных отражениях. Так мне казалось, и я успокаивался.
Я успокаивался и пытался представить себе этот односторонний мир как два зеркала, поставленные друг против друга, — так, чтоб они отражали взаимно друг друга, как в старинном гадании. Получалась манторла — тот пустой коридор, по которому к нам появляются потусторонние силы. Два эти зеркала: небо с землей, между которыми — мы. Где мы там? — да везде и нигде, распыленные в этом себя отражающем мире, — в этом наи–пардон — конгруэнтнейшем, так сказать, саморазвернутом мире, отражающем только себя. Где там явь, а где сон? — кто же сможет на это ответить?..
Эти два зеркала, это пространство между двумя зеркалами — это и есть односторонняя поверхность, на которой и время идет навстречу себе. Так должно было быть изначально — это естественный времени ход, и только наши логические построения делают смутной такую простую идею. Только своими превратными представлениями чиним препятствия мы нормальному ходу вещей, своей уродливой архитектурой разрушаем изначальное устройство времени. Не только этот мост над Самотекой и эта загнанная в трубу река времени — нет, все наши строения, все это масонское сооружение храма нашего мира — все, что нас отделяет стеной от самих же себя, перекидывает мосты между двумя сторонами, делает нашу поверхность двух (или одно?) сторонней — слиянно или раздельно? — всё это чертовы мосты.