Я все еще тот, но ведь я же уже и другой. Я застыл с занесенной в стремительном беге ногой, я бросаю вперед свое тело, я лечу, оттолкнувшись от твердой земли, подобно Ахиллу, вечно преследующему медленно уползающую от него черепаху. С каждым моим шагом черепаха, из которой я должен сделать свою лиру, отползает немного вперед, и я все никак не могу перешагнуть эту подвижную границу моего нереального мира.
Я не могу обогнать черепаху, и нет никакой возможности не обогнать ее — я застыл в своем порыве, распяленный между своим прошлым и своим будущим; я в мгновении, где нет ни прошлого, ни будущего, где прошлое уже прошло, а будущее еще не наступило и неизвестно, наступит ли вообще? — неизвестно, вступлю ли я в свое будущее и будет ли оно. Оттолкнувшись, я выскочил из времени, из себя и сверху смотрю на происходящее — на этот неподвижный образ времени, на себя, парящего между небом и землей. И я понимаю, что прошлое есть нечто, кое–как сметанное на живую нитку в настоящем, а настоящее есть только связка «есть» в суждении судьбы: «S есть P». Будущее — субъект суждения, прошлое — предикат, настоящее (то, что есть) — связка «есть». Грядущее событие станет определенным в настоящем и уйдет в прошлое, превратившись в историю. И мы скажем: ему суждено было стать таким, а не иным. То есть, прошлое определяет некое событие в моем будущем, но оно (это прошлое) осталось в настоящем только для того, чтобы позволить явиться заранее (до всякого прошлого) заготовленному будущему.
И теперь ясно: что бы там ни случилось, не в моей власти предотвратить наступающее — быть ему или не быть. А это значит, что бессмысленны все мои хотения, значит совершенно все равно: хочу я быть собой или не хочу, ибо сейчас меня нет, как нет и моих желаний. Есть только мой бросок в неизвестность, есть только этот стремительный бег, призом в котором оказывается черепаха — защитница от вредоносных чар, пока жива; сладкогласая лира, когда умрет; дорогая утеха совершенномудрого, приземлившегося по ту сторону добра и зла.
Но ведь я–то еще не умер, меня еще нет, я совершаю прыжок и все никак не могу приземлиться. Я делаю шаг, и кто–то должен подсунуть под мою стопу почву, на которую я вступлю. Лучше, если сделаешь это ты, а не …
В этот момент я с разгону наткнулся на Томочку Лядскую, прогуливающую свою собачку, и стал как вкопанный, с трудом собирая свои разбежавшиеся мысли:
— Здравствуй, Томочка!
— Здравствуй.
— Ну как поживаешь? У тебя, говорят, был роман.
— Ты уж скажешь!
— А что, разве нет?
— Откуда ты знаешь?
— От Сидорова.
— Я бы на его месте об этом не говорила.
— Почему же?
— Да так…
Что–то у них там произошло? Впрочем, глядя на Томочку, я думал, что так и должно быть: она должна была презирать влюбленного в нее Сидорова. Такой уж у нее характер — она любит любить безответно, любит только того, кому она безразлична, а еще лучше — того, кто презирает ее (как вот я, например). «Психолог» Сидоров до этого, конечно, не мог додуматься!
Томочка слишком хорошо знает себя, слишком презирает себя, чтобы высоко ценить того, кто ее любит; она слишком понимает и ценит свое ничтожество, чтобы не заподозрить во влюбленном в нее пигмалионовские наклонности. Она не любит изменений, она не верит в них и правильно делает, ибо русский Пигмалион — это студент, просвещающий проститутку (вся литература прошлого века наполнена этим). А для Томочки, надо думать, оскорбительно быть проституткой, которую «развивает студент» Сидоров — мягкий интеллигент.
Впрочем, я напрасно сослался на русскую литературу — ведь там под проституткой всегда имеется в виду Россия, а под студентом, который «берет ее на содержание», — прогрессивное юношество. И я вот думаю: кто же это у меня может быть Россией? Сару отбросим — она еврейка. Лика Смирнова? Может быть! — ведь она хочет и не хочет быть собой… потом, опять же, с Марлинским… содержательный юноша!.. Ладно, посмотрим.
— Так что у вас там с Сидоровым произошло? — спросил я, — не сошлись характерами?
— Какое там характерами! — он же просто слабак!
Мы уже и без Томочки знаем, что Сидоров слабак.
— Но в каком же смысле, Томочка?
— В каком, в каком…
***
Наверное, все-таки, читателю странно поведение Сидорова в тот вечер, когда он — вы помните! — стоял с кухонным ножом над нами (Сарой и мной), попавшимися в невидимые сети. Действительно, чего хотел он от Сары? — он, неверный муж, демонстративно бросивший все и ушедший к Томочке Лядской. Как, собственно, еще может женщина отомстить в подобной ситуации? Сколько я знаю, Сара избрала самый обычный, так сказать, тривиальный способ, но Сидоров–то: вначале он хватает нож, а потом выворачивается наизнанку в своей мифологической рвоте.