Поэтому, видя тот сладостный сон, посланный, очевидно, для разъяснения дхармы, пора уже по примеру буддийских «Джатак» отождествить перерождения: тогда пастушком был Марлинский, девушкой — Лика, Бенедиктов был, несомненно, кобелем Булькой, ну а придорожной статуей… статуей тогда был я.
Свинарка и пастух. Кадр из фильма Ивана Пырьева
И, сделав во сне эти отождествления, я вдруг весь залился горькими слезами, очарование сна совсем отлетело, я как-будто раздвоился — сон продолжался, но я уже знал: это сон. В мой сон вошло что–то новое, я уже чувствовал: мне неудобно лежать, трудно дышать, что–то давит мне грудь так, словно меня засунули в плотный мешок, и я задыхаюсь. Это было предвестие — все, включая овец, посмотрели на небо, все стихло, и в этом затишье небо вдруг раскололось, ударила первая молния, а потом и еще, и еще…
И я весь превратился в багровое пламя и бушевал, пожирая себя, и был пожираем собой, и этот пожар отзывался во мне нестерпимым горением тела, которое все извивалось, пульсируя волнами липкой крови, гонимой все вперед, зашедшимся, в надрыве бьющим сердцем. И я был весь бушующее море. И в гневе бурного прилива бросался на берег, как пес. Как ветер мчал я, растворяясь в этой буре — в себе! — летел, играя снопами огня, сжигающего ошалевший с жару лес. И нес прибой. Хлестал волнами землю и ощущал себя самой землей. Стонал, с себя сдирая кожу ураганом. Выл, иссеченный градом. Истекал обезумевшим ливнем. И рыдал. Орал, как миллион котов, и кошкою царапался, кидался. Вертелся пойманной змеей. Хотел поймать, схватить, вцепиться — во что-нибудь! — но я хватал себя за хвост и натыкался все на те же стены, отскакивал от них и бился снова. Я был змеей в мешке, и мне не было никакого выхода из тесноты. Я превратился в эквипотенциальную поверхность боли и страха.
Вот, наконец, до чего дошло, читатель, — в каких вещах настал момент признаваться… Но! — из песни ведь слова не выкинешь, тем более что ради этого слова мне, может, и пришлось написать всю эту песню.
Первое, что я почувствовал, оказавшись в мешке, было своего рода удушье — не в том дело, что в мешке было мало воздуха, а дело в том, что, теряя свободу, мы как бы лишаемся воздуха в легких. Ведь в пределе — невозможность сделать, что хочешь, сводится к невозможности вздоха, и меня охватила тихая паника, как человека, которого душат подушкой. На мгновение я потерял контроль над собой и стал беспорядочно рваться во сне, орать, пытаясь освободится, вздохнуть полной грудью. Не знаю, что уж я там думал в этот момент, помню лишь ощущение, что у меня все отняли, а жизнь для чего–то оставили. Но ведь жизнь с сознанием того, что все, чем ты жил, безвозвратно ушло, — есть самая мучительная пытка. Смерть в этих условиях — только избавление. И вот это вот чувство, видимо, двигало извивающимся в темном мешке моим телом. Это чувство называется желанием жить, это тоже самое чувство, которое рвет удушаемого из рук палачей. Совершенно животное чувство!
Впрочем, все относительно: для кого-то мука — невозможность мотнуть на недельку в Италию, а кто-то счастлив уж тем, что в его мешке можно двигать хоть пальцами ног.
Наконец-то я взял себя в руки, слегка успокоился. Мешок был из очень плотной ткани и лежал на чем–то твердом — видимо на полу! — вот все, что пока что я знал. Меня больше не трогали, но это было только затишье перед бурей.
До сих пор все пристойно, пластически выпукло — дальше… Нет, читатель, дальше уже невозможно писать в том же духе — изнутри такого мешка особенно–то не попишешь, поэтому я перехожу на третье лицо и продолжаю так:
***
Тело в мешке извивалось, дергалось, хотело свободы и еще даже не подозревало, для чего его всунули в этот мешок. Но вот оно уже и затихло, перестало орать.
Я подошел, примерился: где у него что, у этого слабо шевелящегося тела? — примерился и нанес — аж со стоном нанес! — ему первый удар. В–а!
Тело удивленно выпрямилось и застыло. Владелец его мог ожидать от этого мешкования, чего угодно; но чего уж он никак не ожидал, так вот именно этого — того, что его попросту высекут, и от неожиданно резкой боли он вдруг на мгновенье затих, все еще не веря себе и тому, что с ним происходит.
А я (тот, кто сек), взяв поудобнее в руку хорошо вымоченную в солоноватой воде розгу, уже наносил второй свой удар. Я жалел сейчас только об одном: о том, что удары эти приходятся не по голому телу. Однако, поскольку я все же немного стеснялся нашего героя, я предпочел играть втемную. Бедный секомый герой орал, матерился, ища хоть какого-нибудь выхода своей теперь подлинной боли.