Выбрать главу

— Что вам еще от меня надо?! — проговорила, запыхавшись от борьбы и возмущения Сидорова. Она была по-домашнему, в халате, и мне показалось вдруг, что у нее и действительно идет запах изо рта. Кроме того, я заметил, что края век у нее помазаны не обычной женскою краской, а зеленкой из аптеки: она уже, видимо, отходила ко сну и смазала себе веки этой зеленкой, ибо (еще в первый раз я отметил это) у нее была обычная для евреев, много напрягающих глаза, болезнь — блефарит.

Не очень приятные открытия! Вообще, все здесь было не очень приятно. Вся эта ситуация, похожая на ловушку, была неприятна мне — потому что влюблен я все-таки в Софью, но зачем-то ворвался к Саре, хотя, уверяю вас, она мне совершенно безразлична. И главное, раз уж я сюда ворвался, надо что-то делать: говорить свое это «одно слово» — черт возьми! — говорить неудобно, уходить неудобно — я просто разорвался: одна моя половина была там, за дверью, другая — здесь, и я не знал, чего хочет каждая в отдельности. А Сара смотрела сухо и холодно, как бы ожидая — что ж дальше?..

— Прости меня, — начал я, — если ты меня не простишь, я не знаю, что сделаю.

— Я вас хочу… — чуть ли не со слезами на глазах и задыхаясь, сказала Сара, — я вас хочу спросить только об одном: оставите вы меня когда-нибудь в покое или нет? — И добавила, помолчав: — Уходите, вы мне просто отвратительны…

Я вздохнул, прошел мимо нее в комнату, — прошел под ее холодным взглядом, подошел к окну, посмотрел вниз: шестнадцатый этаж — что ж — тем лучше. Тошнит, дергается левое веко — ох, неприятно! Сейчас я должен либо уйти, либо все-таки, что-то сделать. Жалобная мелодия долетела до меня откуда-то с улицы — блатной тенор сентиментально причитал:

Я плачу о тебе, рыдаю о тебе — Я плачу, я рыдаю, дорогая…

Боже, о как это кстати, — подумал я, слушая жалкий мотив, который растягивал, распинал мою душу, вздымая ее на горькую дыбу страдания. Такова уж волшебная сила искусства!

Холодный пот прошиб меня, и я знаю теперь, что мне делать, — сомнения отпали, как лепестки, обнажив бурый плод. Я стал прост и упрям, как дикий кабан; я, не мигнув, прикрыл бы сейчас телом своим амбразуру дзота или, как безупречный камикадзе, направил бы свой начиненный взрывчаткой самолет точно в палубу вражеского авианосца; я мог бы сейчас, уподобясь ревностному служителю Кибеллы, отхватить себе (а заодно и кому угодно) трепещущие гонады и бросить их на алтарь богини; мог бы, безмятежно улыбаясь, удушить вас, любезный читатель; мог бы прибить вас к кресту или подвесить вниз головой — я мог бы сейчас двигать горы… И нечему тут удивляться — все дело в вере, а я в этот момент окончательно поверил в себя. Все раздвоенное во мне соединилось, и я стал подобен бешеному волку, широкими скачками приближающемуся к обреченному стаду блеющих овец, — я был одержим. Это было совершенно новое, доселе неведомое мне чувство полного превосходства и абсолютной несвязанности никакими божескими или человеческими законами, — чувство, которое я тут же назвал свободой. Отныне, читатель, знай: свобода — это чувство!

И Сара Сидорова, оставшаяся стоять на пороге, сразу почуяла, что со мной что-то случилось. В глазах у нее вдруг затлелось, она сделала шаг, но — одновременно я сделал прыжок и уже стоял на подоконнике спиной к шестнадцатиэтажному провалу, — стоял, сильно подавшись назад, так что все тело целиком выходило за окно, и лишь руки цеплялись за скользкую раму.

О, это было страшно! — не думайте, что одержимость побеждает и страх: холодный ночной ветерок, забравшись под рубашку, дыбом поставил все зачатки волос на моей спине и порывистыми рывками раскачивал меня, как молочный зуб… руки вдруг ослабели: но, главное, кружилась голова и подкашивались ноги. Холодная слеза запуталась в моих усах, щекоча губу — как было жутко! — но я ни за что не покинул бы этого своего места, не доведя дело до конца; а нет — так и брошусь вниз.

Сидорова, пав на колени, истошно визжала. Это был настоящий звериный крик, — крик самки, на чьих глазах убивают детеныша, — воистину, вопль угнетенной твари. Она поверила в меня!

Пусть кто-нибудь из моих читательниц встанет на ее место. Возможно, вы менее отзывчивы, чем Сара Сидорова, и, гордо рассмеявшись, назовете меня шутом гороховым, жалким фигляром, придурком… Пусть так — называйте — ваше право! — но тогда вы убьете меня. Вот я стою над бездной и плачу — и не могу утереть своих слез, ибо руки мои заняты. Я весь напряжен в своем ожидании, но читаю в ваших глазах лишь презренье и плачу потому, что вы не верите мне, потому что вы ждете, когда я сойду с окна и, оплеванный, удалюсь через дверь, — все кончено для меня. Вы поворачиваетесь и, пожимая плечами, идете на кухню ставить чайник — стойте! — оглянитесь на пороге: ведь меня уже нет. Вот тут вы, быть может, в смятении и броситесь к окну, испытывая сладостный жар в крестце, и как раз успеете увидеть мое приземление… Поздно! Вы поверили потому, что увидели это падение; блаженны поверившие, не увидав.