Выбрать главу

Но откуда берется это возможное, неужели автор определяет его? Я так не думаю. Конечно, известны пределы возможного для таких ограниченных персонажей, как Бригелла, Пантолоне, ницшеанец, добрый шериф, руководитель производства, благородный отец, Геннадий Лоренц и так далее; и не трудно, обрядив Панталоне в джинсы, а доброго шерифа в милицейскую форму, разыграть как по нотам (хронотоп) какое-нибудь действие; точно так же нетрудно, глядя в окно и ковыряясь пальцем в носу (или анусе), выдавить из себя сколько угодно страниц какого угодно потока сознания — ведь очень хорошо известно, как это делается. Но интересней другое: дать возможность герою самому поступить так или иначе, позволить ему самому наткнуться на пределы своих возможностей, и вот только здесь, на границе своих возможностей, он впервые покажет, что же он из себя представляет.

Ведь читатель очень часто вместе с автором ошибается в герое — это сплошь и рядом у Достоевского, — и мы иногда чувствуем, что самый живой герой — тот, в котором ошибается сам автор. Обычно это какой-нибудь периферийный герой, за которым автор следит себе так — вполглаза. Но именно потому, что автор своим взглядом не сковывает его действий, герой и может проявить себя сам. Ну, например: Ганя Иволгин. В «Идиоте» это, пожалуй, самый живой персонаж: то он решает подличать, то падает в обморок, то мирится с князем, то почему-то опять надеется на Аглаю — он непредсказуем, в отличие, скажем, от князя Мышкина, которого Достоевский слишком уж опекает. Но кто же ставит пределы возможностей? Да, мне кажется, сам герой, ибо судьба — это человек; а какой-то особой разницы между живым человеком и литературным героем нет. Разница только в способах проявления: один является через природу и обладает телом, а второй — через автора. Но автор ему не указ, автор — только среда, в которой формируется его характер, а характер обтачивается во взаимодействии с другими героями и героинями. Вот, пожалуй, единственно возможное и единственно верное обоснование реализма как подражания (мимезис) — все остальное будет подражанием не сущности мира, а каким-нибудь мелким его черточкам: бытописанием, «физиологией», натурализмом и проч.

Впрочем, я проделал это рассуждение о литературе вовсе не для того, чтобы вы подумали, что я тоже пишу роман. Нет, я-то как раз вот именно фотографирую реальность, излагаю быль, и поэтому выяснить, откуда, например, берутся птички в клетках, мне значительно труднее, чем тем, кто пишет хоть и реалистические, но романы. Мне и до сих пор не удалось узнать, откуда взялись птички в клетках. Но, читатель, не проще ли всего предположить, что так устроен мир, а дальше уже и не спрашивать. Чем, в сущности, отличается, моя орнитология от монадологии Лейбница? — да почти что ничем.

— Сгинь, ничтожество, не раздражай меня! — крикнул я, и привидение исчезло, растворилось, расслоилось сизым табачным дымом. На дворе уже было утро. Я сидел на красном диване в комнате расслабленного птицевода, и не было в ней ровным счетом ни одной птички и ни одной клетки — была комната и неизвестно откуда вдруг взявшийся красный диван, как бы в насмешку мне кем-то поставленный в этой комнате. И ничего сверх того: никаких клеток, никаких птичек, никакого Геннадия Лоренца не было — только комната с красным диваном. Я сидел и не знал, что делать мне дальше и что обо всем этом думать.

Я бездумно встал и направился к себе домой — что-то ждет меня там?

Ничего — все оказалось нормально. Правда, выглядел дом неуютным, как будто остывшим от меня — так бывает, когда возвращаешься после далекой поездки. И, как после долгого путешествия, я был измучен и разбит. Хотелось спать. я разделся, но не успел еще лечь, как раздался звонок телефона. Я посмотрел на часы — семь утра! — рановато стали трезвонить. Но все-таки взял трубку:

— Алло? (Читатель, я не мог понять, кто это звонит: заплаканный женский голос.) Нет, не узнаю. Кто умер? Лика? — вот теперь узнал. Но кто же умер?

— Да дядя Саша, дядя мой.

— О господи.

— Ты можешь приехать? — спросила Лика.

Я мялся. Не люблю мертвецов! Участвовать в похоронах, видеть черное, переносить эти ужасающие запахи — помесь елки с формалином — увольте. Я так и сказал: «Лика, давай увидимся, давай поговорим, но… понимаешь, не могу…» Ведь так понятно, — думал я, — что ей надо со мной просто поговорить. Поговорить — вот чего тебе нужно, разве я не знаю? И разве я не прав? Похороны, надо вам сказать, это такое мероприятие, когда люди особенно интенсивно общаются. Открытый гроб дает повод выражать такие чувства, которые обычно скрывают. Открытый гроб — это открытая рана, из которой потоком хлещет кровь. Здесь кровь идет, прямо сказать, горлом, и на вас выплескивается, вместе со скорбью, нечто сокровенное — то, что до времени тщательно сберегается от чужих глаз.