— Вы мой единственный постоялец! — всхлипнул Синюха.
— Я готов рассчитаться, — осторожно возразил Ананья.
Синюха вяло шевельнул рукой, показывая, что не в состоянии обсуждать сейчас этот вопрос.
— Я ведь что, велено спросить ваше настоящее имя, — сказал он и опять махнул — безнадежно.
Правая рука Ананьи подобралась к левой… хвать! поймал он свой указательный палец и больно его выгнул.
— Имя? Оно у меня одно.
— Несомненно. Я так и думал, — обречено сказал Синюха. Он не видел смысла продолжать разговор, сгорбил покатые бабьи плечи, и, тяжело опираясь на поручень, ступил шаг и другой вниз.
— Отчего же это такие строгости? — спросил тогда Ананья, вкрадчиво высвобождая плененный палец.
— Но где это видано, скажите на милость? — остановился кабатчик. — Вынь да положь! Ты сначала растолкуй, а потом спрашивай. Сначала положи, а потом искать посылай. Так я понимаю. А что же запрещать, когда ничего никогда и не разрешалось?!
— Золотые слова! — подтвердил Ананья с сокрушенным вздохом.
— Требуют от меня Поплеву, сударь. Государева тестя Поплеву — такое у него имя.
— Имя не хуже всякого, — кратко отметил Ананья, предусмотрительно оставляя за собой право высказать при необходимости и иные, более развернутые суждения.
— За Поплевой приехала государыня.
— Вот те раз! Государыня уверена, что Поплева здесь? В харчевне?
Сюниха запнулся перед необходимостью обсуждать намерения и поступки великой государыни. Оберегая благополучие своего заведения, он усвоил благоразумную привычку никогда не думать о царствующих особах ничего такого, что нельзя было бы произнести вслух.
— Государыня велела искать названного отца у меня в харчевне, — сказал Синюха с нажимом, который выражал одновременно и соответственную персоне почтительность, и предостережение собеседнику, и даже — нельзя исключить! — некий верноподданный укор по отношению к самой государыне.
Ананья не колебался — решаться нужно было в одно мгновение.
— Ну что же… — многообещающе начал он. — Тогда нет надобности скрывать истину.
— Вы можете меня выручить? — в изумлении пролепетал несчастный кабатчик.
— Я откроюсь государыне при личной встрече, — многозначительно отвечал Ананья.
Но Синюху и не нужно было особенно водить за нос, он и так уж потерял голову.
— Спаси господь! — с чувством сказал он. — Вы благородный человек. Если когда-нибудь вам понадобятся мои услуги… Люди должны выручать друг друга.
— Передайте государыне, что Поплева ждет ее в своем скромном жилище. Давно ждет! — повысив голос, чтобы слышно было внизу в зале, добавил Ананья вослед кабатчику.
Кряхтя и прихрамывая, Ананья поднялся в свою коморку и краем глаза выглянул на улицу, где началась та особая суматоха и беготня, которая предшествует появлению царствующих особ. Снова схватил он пострадавший недавно палец, но не остановился на нем, а перебрался на другой, легонько помучивая. И замер с неподвижным взглядом. И медленно-медленно, с томительной вкрадчивостью опустился на грязное лоскутное одеяло, которое покрывало кровать под резным навесом, — единственную роскошь убогого помещения.
Среди примечательных свойств этого малопочтенного человека имелось одно наиболее удивительное: в крайне трудных, безнадежных, по сути, обстоятельствах Ананья сохранял преданность потерпевшему крушение хозяину. Может статься, имелось тут нечто собачье — не рассуждающее: он попал однажды под воздействие сильной личности и уже не мог освободиться от обаяния величия и могущества, даже когда они сгинули. Как бы там ни было, Ананья нисколько не заблуждался относительно размеров постигшего хозяина поражения и со стоическим мужеством поддерживал обреченного Рукосила-Лжевидохина в его потугах противостоять судьбе.
Малую долю часа назад, посылая впавшему в ничтожество чародею торопливое известие о собственной гибели, Ананья исполнял долг, как он его понимал. Не имея, между прочим, уверенности, что почтовое перышко дойдет по назначению — разыщет в дебрях Черного леса живого еще хозяина, а не будет кружиться над брошенным едулопами телом. Отправляясь в столицу, Ананья оставил Лжевидохина в обычном его состоянии — очень плохом. Не хуже, чем полгода назад, но хуже и не могло быть. В часы просветления Лжевидохин обнаруживал цепкий, склонный к озлобленной живости ум. Немощное тело, однако, не повиновалось ему так, как мстительная и жадная мысль — большую часть дня оборотень стонал на носилках, которые таскали на себе четыре отборных едулопа, голые буро-зеленые обалдуи со скошенными лбами.
Все обернулось против Рукосила. Судьба медленно удушала его, время от времени ослабляя свои объятия для того только, чтобы несчастный напрягал последние силы на пути к всеконечной гибели.
Растеряв власть, могущество и здоровье, Лжевидохин не имел и пристанища, которым может похвастаться последний бедняк. Преследуемый разведчиками пигаликов, оборотень пребывал в беспрестанных, затянувшихся, как перемежающийся кошмар, бегах, меняя одно убежище на другое. К исходу зимы он оказался в непроходимых чащах леса, который спускается с высочайших вершин Чжарэнга и обволакивает своей мрачной сенью истоки Белой. Зловещие, полные нечисти места эти, гибельные для человека и для пигалика, укрыли оборотня с его мерзавцами. Суровая зима скостила и без того немногочисленную свиту чародея. В глубоких сугробах Чернолесья полегли десятки побитых морозом едулопов, они замерзли без надежды пустить по весне ростки.
Зимой Ананья отморозил ноги. Помертвелый от усталости и отчаяния, он хватался за край носилок, когда проваливался в снег, оскальзывался на льду, путался в твердых, как камни, корнях и спотыкался в нагромождениях скал. Он тащился рядом с умирающим чародеем, принимая на себя несправедливую раздражительность и припадки дурной озлобленности — как единственный собеседник Лжевидохина, не считая едулопов, с их несколькими сотнями воющих и лающих словоподражаний. Ананья прятал глаза, опасаясь выдать застывшую в них тоску. Стоически равнодушный, он оберегал обольщения хозяина, который, колыхаясь на убогих носилках, пускался в надоедливые рассуждения о своих расчетах и замыслах.
По правде говоря, единственной надеждой чародея оставалась негодная и пустая девчонка. Известие о невероятном успехе прежней Рукосиловой приспешницы, Чепчуговой дочери Зимки, они получили только на исходе зимы. Лжевидохин пришел в болезненное возбуждение.
— Верно ж я рассчитал! С умом, с умом сделано! — говорил он о себе, кашляя и отхаркиваясь. — Нет, нет, есть и размах, и предвидение: двинул одну, подставил другую… Изящное решение, сильный ход! Ставленники мои становятся государями — где же место того, кто ставит? А? Выше! Еще выше! — задыхался он морозным воздухом заснеженного леса на дергано качающихся носилках, которые волокли измученные, обмороженные, покрытые страшными струпьями едулопы. — Выше! И еще выше! — хихикал он под иссиня-черным небом, вместилищем ледяных ветров. Временами из завываний пустоты рождались заряды снежной сечки.
Добравшись по весне в столицу, Ананья скоро убедился, что не имеет ни малейшей возможности принудить к повиновению ставшую Золотинкой Зимку. Вздорная девчонка заартачилась и возымела намерение избегать своего подельника. Чем можно было ее запугать? Разоблачением? Трезво обдумывая положение, Ананья понимал, что едва ли удастся привести такую угрозу в исполнение. Влюбленный Юлий не поверит наветам проходимца, когда любимая прибегнет к доступным ей доводам. Доводы любимой так выгодно отличаются от всего, что имеет на вооружении подручник мстительного и лживого оборотня.