Когда официант принес Убальдини отдающий нафталином альпийский ликер, а Эрхардту пиво, полковник сказал:
— Люблю приходить сюда из-за этого шума. Никто не может услышать, что ты говоришь, и это гарантирует полную секретность.
— Видите, кто там? — спросил Эрхардт.
— Имеете в виду Альдерини-Морони? Да, он постоянно здесь, выискивает новые поводы для выражения недовольства. Это законченный политикан, без убеждений, без совести, без воображения. Он знает, что политик должен говорить. В Палате важен голос, а не произносимые слова. По прошествии какого-то времени, когда его тембр произведет достаточное впечатление на сидящих, они начинают задаваться вопросом, соизволит ли великий обладатель этого голоса использовать его для высказывания по той, другой или третьей проблеме.
— Циничная философия, — заметил Эрхардт, не привыкший к романской язвительности, которую французы так гордо именуют логикой.
— Я привык к этому обвинению, — ответил слегка польщенный Убальдини, — однако то, что вы сейчас услышали, — сущая правда. По крайней мере в Италии, где для дебатов в Палате требуется голос, слышимый, как солист на концерте, над оркестровым сопровождением сенаторских порицаний. Главное — говорить, орать, реветь. Честолюбивый и неугомонный человек вроде Альдерини-Морони приходит сюда в поисках сплетен.
— Не думаете, что нам следует перейти в другое кафе? — спросил Эрхардт.
— Зачем?
— После всех тех щекотливых вопросов, которые он задавал в Палате.
Убальдини рассмеялся.
— Моя работа требует изощренности и ума. Чего мне бояться представителя профессии, где требуется только громкий голос, а ум является помехой?
В эту минуту заросший бородой парламентарий, идущий по следу, словно терьер весной, подошел к их столику и властно взглянул на Убальдини.
— Надеюсь, Colonello, вы не слишком уж передернулись от моих язвительных слов в Палате относительно побега пленных немцев из-под стражи, — сказал он с подчеркнутой снисходительностью.
Убальдини не поднялся.
— Каких слов? Я не читал их. Альдерини-Морони словно бы получил плевок в лицо.
— Уж не притворяетесь ли вы, будто не читали моей речи в прошлый понедельник об ирригации на Сардинии?
— Какое отношение имеет к ирригации побег нескольких пленных? — наивным тоном спросил Убальдини.
Крайне раздраженный столь простодушным замечанием, Альдерини-Морони ответил:
— Моя речь, как всегда, была по идее в высшей степени многогранной. Очень всеобъемлющей. Можно даже сказать, очень универсальной. Нападки на принятые вами меры прозвучали под конец и были встречены бурными аплодисментами всех секций Палаты.
— Вы упомянули мою фамилию?
Простор для знаменитого сарказма Альдерини-Морони, которого многие в Риме боялись, был открыт.
— Я упомянул генерала Кальцолетти и нескольких его менее значительных прихвостней.
Убальдини добродушно улыбнулся.
— На вульгарном языке политиков это, полагаю, неплохой комплимент. Друг друга вы награждаете гораздо худшими словами, чем прихвостень.
— С вас это, кажется, как с гуся вода, — ответил, сузив глаза, Альдерини-Морони, — но позвольте предупредить, что еще одна такая беспечность, и я разоблачу вас перед всей страной. Ваше прошлое не столь уж незапятнано, чтобы вы могли не бояться огласки.
Убальдини перестал улыбаться, но не утратил хладнокровия.
— Это угроза?
— Понимайте, как хотите, — ответил Альдерини-Морони. — Дело в том, что я единственный из итальянских политиков, кто совершенно неподкупен. Никого не щажу и не прошу пощады. Выбирайте. Либо исполняйте свой долг, либо подвергнитесь разоблачению. Существует лишь одна альтернатива: эффективность или разжалование.
Настало время для контратаки.
— Вы только что грубо угрожали мне разоблачением, — заговорил Убальдини. — Прежде чем ответить на ваши нападки, позвольте представить вам моего друга, герра Верли, журналиста из Швейцарии, приехавшего сюда ознакомиться с итальянской демократической процедурой.
Альдерини-Морони тут же обаятельно улыбнулся Эрхардту и поведал ему, сколько восхитительных отпусков провел в Альпах. Довольный Эрхардт рассказал ему, сколько восхитительных отпусков провел на Капри.
Убальдини прервал этот обмен любезностями.
— Вы также сочли нужным, Onorevole[62] (он нарочно употребил полный титул сановника перед тем, как швырнуть его на землю — так жертве придется падать с большей высоты), клеветнически отозваться о моем прошлом. Думаю, будет справедливо сообщить вам, поскольку мы затронули прошлое, что у меня дома собрана большая коллекция — не бабочек, марок или открыток, ничего столь живописного в ней нет — большая коллекция фашистских партбилетов, принадлежавших всевозможным людям, кто-то из этих людей — ничтожества, кто-то — выскочки, а несколько сидят в Палате депутатов… Я воздержусь от упоминания их фамилий и попрошу у вас пять тысяч лир.