Выбрать главу

Генерал Бассарокка был по контрасту милосердно лаконичен. У него был очень слабый голос, и слушателям удалось лишь разобрать, что каждым вторым словом в его речи было «Италия». Поскольку выдающийся генерал обладал необычайной способностью трогать собственными словами свое сердце, все поняли, что надо делать, и плакали вместе с ним. Когда он окончил, Валь ди Сарат вышел вперед и рассек ленточку саблей. Полотнище сползло, и статуя обнажилась. Снова приветствия и минута тишины, итальянской тишины, гвалта детей и их разгневанных мамаш, симфонии далеких автомобильных гудков и крика осла, не проникнувшегося духом события.

После того как Филиграни торжественно возложил свой венок и произнес унылым голосом речь об отряде братьев, некоторые из которых пали за то, чтобы солнце могло светить красным светом, как граф проследил историю деревни и свою собственную до палеолитических потемок, как Старый Плюмаж выкрикнул властные приказания Судьбам творить самое страшное и заявил, что Сан-Рокко все равно будет стоять вечным символом того, другого, третьего, к собравшимся обратился Валь ди Сарат. Речи он заранее не готовил. Он говорил от сердца.

— Amici[73], — сказал он, — это событие торжественное и вместе с тем задушевное. Сегодня я не особенно проникнут нашим славным прошлым, нашими традициями, нашей доблестью, нашим чувством справедливости. Потому что постоянно думаю о них, вернее, о нашем стремлении к ним и тщете наших частых попыток стать достойными своих идеалов. Вся страна уставлена такими памятниками, как тот, что я сейчас открыл, на их открытиях наверняка выражались прекрасные и благородные чувства, вызывавшие океаны слез, бури аплодисментов, а потом наступал глубокий сон забвения. Во время похода на Рим фашисты проходили мимо многих таких памятников, но статуи немы. Они живописуют только славу. О смерти же, гангрене, боли, ампутации, грязи, глупости, бесчеловечности, трусости безмолвствуют. Человеческий разум забывает о бедствиях и тем самым готовит почву для новых бедствий. Я не могу этого забыть. Я никогда этого не забуду.

Война — самый глупый из доводов. Это крайняя мера; так, крайней мерой удачливого преступника будет уничтожение судов. На нее идут, когда больше нет желания повиноваться законам полемики, то есть законам богоданного человеческого разума. Когда глупцы не находят ответов, когда логика и достоинство вызывают внезапное озлобление у тех, кто лишен логики и достоинства, тогда гибнут миллионы неповинных людей. Иной причины не существует. Глупцы, духовные банкроты самовыражаются за счет других, а те, кто мыслит категориями войны, являются самыми глупыми, самыми обанкротившимися, и они слишком часто остаются в живых после того пиршества смерти, на которое выдавали приглашения. — Он немного помолчал. — Меня называли героем. Говорили, что я хорошо сражался. Другие сражались не хуже, только менее удачливо. Лично я считаю то, что сделал, наименее важным событием в своей жизни. Воспринималось это легкомысленно, с пылкостью юности. Я наслаждался. Да, как ожесточившийся, лишенный совести воин. Убивал людей с легким сердцем, наслаждался за счет других. Эгоистично, бездумно, безответственно. Однако я герой. Я предпочел бы написать бессмертную строку, зачать здорового ребенка, посадить дерево, чем стоять сегодня перед вами у этого алтаря человеческого безрассудства, принимая ваши поздравления.

— Спятил? — прошипел ему потом полковник Убальдини.

— А что такое?

— Это опаснейшие мысли. Твое счастье, что люди по тупости их не поняли. Сочли их какой-то новой разновидностью патриотизма, иначе тут же заклеймили бы тебя как коммуниста.

— Как коммуниста? Господи. Почему?

— Ты никогда не поумнеешь. И не станешь пригоден для государственной службы. Чем я весьма разочарован.

— Мне очень жаль.

Убальдини свирепо посмотрел на племянника.

— Терпеть не могу нерасчетливости. Мне пришлось из шкуры лезть, чтобы добиться нынешнего положения. Ты — герой. Герою не нужно раскрывать рта. Ты прославился, а я карабкался по лестнице, с одной ступеньки на другую. И теперь на руках у тебя все козыри, а ты хочешь выбросить их, ведешь себя, как пятнадцатилетний мальчишка, внезапно ощутивший на плечах бремя ответственности за весь мир.

— Завидуешь мне?

— Конечно, недоумок!

— Пятнадцать лет — возраст хороший, честный. Мир новенький, чистый.

— Мир очень стар и очень грязен, — сказал полковник, потом, чуть погодя, добавил: — И весьма щедр.

Речь Валь ди Сарата особого впечатления не произвела. В подобных случаях интонации говорят громче слов, и то, что ему приходилось напрягать голос, дабы быть услышанным, избавило его от малейших подозрений в подрывной деятельности.