Поезд двинулся. Асю пытались урезонивать:
— Ну, что вы! Что вы! Как можно так расстраиваться из-за собаки! Вы уже потеряли мужа и родителей и можете так плакать о животном!
— Эта собака любит меня, как человек. Она разлуку не перенесет. Добывать себе еду она не умеет! — в отчаянии повторяла Ася.
Поезд прибавил ходу. Маленькая станция и собака на пустом перроне остались позади…
Этот лагерь играл роль распределительного пересыльного пункта. После высадки на маленькой глухой станции туда погнали лавиной весь этап, включая и тех, кто следовал на поселение, а не на лагерные работы. Постройки были все деревянные — и длинные бараки, и настилы вместо земли, и высокие заборы с башнями по углам, и дощатые уборные… ни одного деревца или кустика; помимо бараков и уродливо торчащих уборных — амбулатория и кухня; и никаких других строений. Выдавали суп и хлеб, за которыми каждый сам должен был являться со своей миской; на маленьких кирпичных печурках, выстроенных на воздухе, разрешалось кипятить воду, печь картошку и варить кашу тем, кто имел некоторый запас провизии. Всюду царила грязь; сыпали вонючий дуст, и тем не менее темные бараки кишели вшами.
Ася целыми днями неподвижно сидела в отведенном ей уголке на нарах, закутавшись в ватник и плед, с поджатыми ногами, и качала Сонечку. Всякий раз, когда надо было встать и куда-либо идти, ей приходилось делать над собой очень большое усилие; пересечь барак и дойти по деревянному настилу до ближайшей печурки представлялось ей огромной трудностью, требующей затраты энергии, которой у нее не было. Притом она уверила себя, что только пока она баюкает и обнимает ребенка, смерть не властна подойти к нему, и это суеверное, насильно навязывающееся чувство ее преследовало. Ей было страшно выпустить из рук Сонечку, страшно даже молиться за нее — как бы не вышло наоборот!
Иногда со дна ее души вырастал, как вздох, молитвенный призыв: «Пожалей! Спаси!» — поднимался и угасал. Состояние скованной неподвижности в углу на нарах с прижатым к груди ребенком было сейчас наименее мучительно, и она при первой возможности погружалась в эту скованность.
Славчик, напротив, все время находился в движении и вертелся, как волчок, заглядывая во все закоулки барака; появление его везде встречало самое ласковое приветствие.
— Славочка, поди ко мне, милый! Посмотри, что у меня есть, — подзывала ребенка худенькая женщина в пенсне — научная работница, притянутая к делу киевских академиков.
— А, вчерашний малыш! Ну, садись, садись, потолкуем, — приветствовал мальчика около печурки семидесятилетний улан Ее Величества — экс-красавец, военной выправкой несколько напоминавший Олега.
Асе постоянно случалось спрашивать у соседей:
— Вы не знаете, куда опять убежал мой малыш!
— Кажется, старик-волжанин его забрал, — отвечали ей.
— Нет, нет, он у меня — пряничек ест, — откликалась из своего угла бывшая генеральша Панова.
Молоко или кисель для Сонечки занимали умы всех женщин барака. Все банки со сгущенным или сухим молоком были предоставлены в распоряжение Аси; постоянно кто-то из дам совал деньги дежурному стрелку (как называли в лагере конвойных) с просьбой раздобыть молока для ребенка. Не имея весов, трудно было сказать, достаточно ли прибавляет в весе маленькое существо, но крошечное личико белело и округлялось.
Ася была молчалива. Несмотря на заботу, окружавшую ее со всех сторон, разговаривать с людьми и тем более рассказывать о своей судьбе казалось мукой.
Почему-то часто вспоминалось детство, а жизнь с Олегом отступила куда-то в прошлое… Светлая солнечная детская белая кроватка, игрушки, заботливые лица, колыбельные песни, плюшевый мишка… Ей вспоминались утра в детской; просыпаясь рано и открывая глаза, она часто испытывала чувство блаженной и светлой легкости; тогда, в утренней тишине комнаты, ощущалась особенная прозрачность, на каждой вещи как будто лежал светлый покров, который в такие минуты был доступен ее восприятию — точно вдруг открывало зрение на невидимое! Может быть, эта святость шла от белых гиацинтов, которые всегда в те годы стояли на окнах детской. Как она любила это состояние — лежит, бывало, и боится двинуться, чтобы не спугнуть его, и хочется, чтобы подольше не приходили будить. Теперь это навсегда ушло. В последний раз большую восторженную радость она ощутила после рождения Славчика.
Она слышала раз, как улан в разговоре с Пановой назвал ее сломанным цветком.
Лагерь весь деревянный.
— Вовсе землицы нет. Грачику и тому пройтись негде будет — червячка клюнуть, — говаривал дядя Ваня — старый волжанин, который сидел за то, что назвал колхозный строй пагубным.