Взглянула на собеседницу, словно от ее ответа зависело что-то важное. Не дождавшись реакции, удовлетворенно кивнула:
— Глупо. Теперь я понимаю, что имел в виду доктор, говоря о побочном эффекте. Дурь он имел в виду. Вместе с морщинками пропал накопленный жизненный опыт. Я превратилась в наивную дуру. Любила мужа, но мне перестало хватать его молчаливой любви. Хотелось комплиментов, искры в глазах. Но какая искра после девятнадцати лет совместной жизни?!
***
Она долго избегала ситуаций, когда ей пришлось бы остаться один на один с Черкасовым. Он и раньше вызывал в Ире не лучшие эмоции. Теперь же, после той жуткой новогодней ночи, с ним были связаны слишком неприятные воспоминания. Слишком… Такие воспоминания не способна аннулировать никакая красота.
Периодически им все же приходилось оставаться тет-а-тет по производственной необходимости. Как ни крути, а курировать работу маркетолога должна именно она — потому что именно она занимается экономической политикой треста. Ира вынужденно принимала его в своем кабинете. Как бы ни старалась она сократить эти визиты, но иногда вопросы оказывались слишком важными и серьезными, и тогда они оставались вдвоем относительно долго.
Эти посещения доставляли море радости секретарше — будь проклят тот день, когда Ира выбила эту штатную единицу! С нескрываемым удовольствием Трегубович появлялась в дверях кабинета и с тошнотворной слащавостью в голосе произносила:
— Ирина Станиславовна, к вам Вадим Николаевич. Примете?
Ирине хотелось размазать подлую дрянь по стенке, но, как показала практика, она ничего не могла поделать: поводов для увольнения по статье та упорно не давала.
— Пусть войдет, — сухо отвечала Ира, стараясь не подать виду, как неприятны ей и Трегубович, и этот красавчик Черкасов, будь он неладен.
— У-ху, — многозначительно кивала секретарша. Мол, знаем-знаем, зачем он к вам пожаловал. И добавляла отрешенно: — Как скажете…
И уже Черкасову:
— Входите, Вадим Николаевич, вас примут, — подчеркнуто холодно, с открытой неприязнью и даже презрением.
Не успевал Черкасов переступить порог, как Ирина в спешке крутила ручки управления жалюзи. Всех принимала в приватной обстановке — плевать ей нынче на забубоны Шолика! Только при Черкасове открывала прозрачные до безобразия стены, чтобы ни один, самый крошечный уголок кабинета не оставался скрытым от любопытных глаз секретарши.
Беседы и совещания с Черкасовым были для нее откровенным мучением. Она понимала, что пришел он к ней не просто так. Не по доброте душевной, не из личной прихоти — сугубо по делу. И решать эти дела ей все равно придется. Но взглянуть в его глаза никак не отваживалась.
Слишком много в ее жизни было связано с ним. А главное, Ира до сих пор не могла понять — когда впустила его туда? Она же не обращала на него внимания! Даже не видела в нем мужчину — настолько он был ей неприятен. И вдруг именно из-за него ее жизнь оказалась разрушенной.
Одергивала себя: нет, не из-за него — из-за подлой Лариски!
Так-то оно так. Но фотография…
Лариска, конечно, дрянь — Ира всегда это знала. И сама во всем виновата — она должна была научиться говорить 'нет'. Но фотография настоящая. И там, на этом снимке, запечатлена совсем другая Ира. И совсем другой Черкасов. Тот, другой, нисколько ее не раздражал. Помнится, какое-то мгновение она едва сдерживала себя, чтобы не оказаться в его объятиях…
Если бы не это фото — она бы, пожалуй, даже не вспомнила теперь о коротких минутах, проведенных в обществе Черкасова. Если и проскочила какая-то едва заметная искорка между ними — то лишь на мгновение. Наутро Ира даже не думала о нем.
Собственно, она заметила эту искорку лишь на фото. А, заметив, не могла заставить себя посмотреть в глаза Черкасова, стыдливо отводила взгляд, будто провинившаяся школьница перед строгим завучем.
Зато Черкасов не сводил с нее глаз. Ирина чувствовала его влюбленный взгляд, и он парализовал ее еще больше. Она краснела и бледнела, заикалась, теряла необходимые слова и термины, и еще больше терялась. Руки и голос дрожали. Ира до обморока боялась, что он увидит ее дрожь, и что это увидит подлая секретарша. Что в любую минуту в приемную может войти кто угодно из сотрудников, даже сам Шолик, и они тоже станут свидетелями ее волнения и страха. И тогда все, кто пока еще не в курсе ее семейной драмы, узнают, что муж ее бросил из-за минутного адюльтера с подчиненным. Даже нет — всего лишь намека на адюльтер, из-за невинного взгляда. Почти невинного.
От волнения и страха руки опускались, и выскальзывали из них деловые бумажки, ручки, карандаши, и все валилось на пол.
Вот и сейчас она не смогла удержать принесенные им на подпись документы, и стояла беспомощно, глядя на них.
Черкасов наклонился, поднимая рассыпавшиеся листы, сказал в пол, не поднимая головы, так же остерегаясь любопытных секретарских глаз:
— Не волнуйтесь так, Ирина Станиславовна, не надо. Хотите, я позже приду, когда вы успокоитесь? Или, может, давайте я оставлю бумаги, вы их просмотрите, а потом мы все обсудим по телефону?
От этой его понятливости, от своей беспомощности, от хищных Ларискиных глаз слезы катились по Ириным щекам. Она старательно отворачивалась от прозрачной стены, но краем глаза видела, как радостно потирает руки Лариска: так-так, и после этого ты смеешь заявлять о своей невинности?
— Хорошо, Вадим Николаевич, оставьте бумаги, я все просмотрю…
***
В понедельник, восемнадцатого апреля, у Ирины все валилось из рук. Это был один из самых знаменательных дней в году. В этот день они всегда собирались за праздничным столом. Приходили обе бабушки, дедушка, приходили ближайшие друзья.
Семнадцать лет назад появилась на свет самая замечательная девочка на свете, Марина Русакова. Маришка. Доченька.
Но в этот раз обычного праздника не будет. Больше нет мамы. И нет больше семьи. Раскололась семья на два неравных куска. Или нет, не так. Семья осталась, но откололся от нее кусок под названием мама. Она больше не член семьи. Она теперь бывшая жена. А мама? Тоже бывшая?
Дрожащей рукой Ирина набрали до боли родной номер. Трубку сняли после первого же гудка.
— Оллё, — радостно прощебетала трубка Маринкиным голосом, и Ирино сердце ухнуло в пропасть.
— С днем рождения, доченька.
Ответом ей была короткая тишина. Потом трубка словно очнулась и саркастично выплюнула:
— Хм, это кого же к нам в гости занесло? Что за добрая тетенька о нас вспомнила?
— Зачем ты так, Мариша? Думаешь, мне легко без вас?
— А нам? О нас ты подумала? Ты думала обо мне, когда целовалась со своим молокососом? А о папе думала? Тогда мы тебе не были нужны? А теперь вдруг вспомнила. Что так? Любовник бросил, нашел себе помоложе?
— Не надо, Марина, ты ведь ничего не знаешь… Вы даже не дали мне объяснить. Я приду вечером, поговорим…
— Чего объяснять, и так все понятно, — дерзко прервала дочь. — И вообще — на день рождения приглашают друзей и родственников, а ты теперь никто!
Ирина не нашлась, что ответить. Да и некому было — трубка красноречиво пищала короткими гудками.
Сердце остановилось от боли. Как трудно дышать. Если бы Ира могла заплакать — глядишь, и сердцу стало бы полегче.
Но спасительные слезы не приходили. Глаза были сухи до неприличия, будто она вдруг стала древней старухой, разучившейся плакать лет двести назад.
Боль рвала на куски. Чтобы остановить ее, нужно было всего лишь выйти на балкон и сигануть вниз, разрубив проблемы прыжком в вечность. Да какая уж тут вечность — третий этаж. Вместо вечности окажешься в инвалидной коляске, и только.
Остается лишь собрать волю в кулак и идти на работу. Нельзя рассупониваться. Если пережила новогоднюю ноч — теперь обязана жить долго. Даже если этого хочется меньше всего на свете.