Они лежали, сплетённые, ещё долго после. Дыхание выравнивалось. Реальность, холодная и требовательная, ждала за стенами. Но здесь, сейчас, они отвоевали у неё этот клочок времени и пространства.
— Я не жалею, — прошептала она ему в ключицу, её губы шевелились против его кожи.
— Я тоже, — ответил он, целуя её мокрые от пота виски.
Они не говорили о будущем. Не клялись в любви. Они просто лежали, слушая, как за окном проезжает ночная машина, и чувствовали, как их тела, тяжёлые и удовлетворённые, начинают постепенно вспоминать свою отдельность. Но в этой отдельности уже не было прежнего одиночества. Было знание. Знание того, что в другом человеке можно найти не спасение, а зеркало. Зеркало, в котором, наконец, видишь не того, кем ты должен быть, а того, кто ты есть.
Он почувствовал, как её дыхание становится глубже, ровнее. Она засыпала. Он не стал двигаться, боясь разрушить хрупкое равновесие этого момента. Он смотрел в потолок и думал, что даже если завтра всё рухнет, даже если этот месяц честности окажется их последним, у него теперь есть это. Ощущение её кожи под своей ладонью. Доказательство, что он может быть живым. Для кого-то. И, что важнее, для себя.
За окном посветлело. Первый рассвет их личной, ни на кого не оглядной, правды. Он прикрыл глаза, всё ещё обнимая её, и позволил себе на час забыть обо всём, кроме тепла её тела и тихого гула свободы, отдававшегося в его крови.
День шестнадцатый. 15 января. Утро после.
Он проснулся оттого, что она ворочалась. Не во сне, а в тревожной, бодрствующей неловкости. Лунный свет сменился серым рассветом, вползающим в комнату и окрашивающим всё в безжалостные, чёткие тона. Одежда, разбросанная на полу, казалась теперь не символом свободы, а уликами.
Она лежала на спине, глядя в потолок, её рука всё ещё касалась его бока, но это прикосновение было другим — тяжёлым, нерешительным.
— Ты не спишь, — сказал он тихо, не вопрос, а констатация.
— Не могу, — ответила она тем же шёпотом. — Думаю.
— О чём?
— О том, что будет, когда он вернётся. Вернётся в эту квартиру. Сюда. На этот диван.
Её голос был плоским, лишённым вчерашней страсти или даже иронии. В нём была холодная, утренняя ясность похмелья. Не от алкоголя — от поступка.
Артём почувствовал, как под её ладонью напряглись его мышцы. Он хотел сказать что-то утешительное, романтичное. «Это того стоило». «Мы найдём выход». Но ложь застряла в горле. Вчера они заключили договор о честности.
— Я тоже думаю, — сказал он вместо этого. — О Лизиной квартире. О её идеальной спальне, где мы спим, повернувшись к разным стенам. Она, наверное, уже всё перестирала. Прогладила. Разложила по полочкам. Как и свой гнев.
Катя медленно повернула голову, чтобы посмотреть на него. В сером свете её лицо казалось высеченным из мрамора.
— Мы сломали что-то, Артём. Не только у них. У себя. Теперь у нас есть этот… шрам. И его уже не спрятать под одеждой.
Она села, обхватив колени, спина её была тонкой и уязвимой линией в полумраке. Он сел рядом, не решаясь прикоснуться.
— Знаешь, что самое страшное? — продолжила она. — Что вчера было… не ошибкой. Это было самым правильным, что я делала за последние годы. И от этого ещё страшнее. Потому что правильное оказалось самым разрушительным.
Он понимал каждое слово. Удовольствие не принесло облегчения. Оно лишь обострило контраст. Как если бы тебе, привыкшему к полумраку, внезапно включили яркий свет. Ты видишь красоту, но также и всю пыль, все трещины, весь непоправимый бардак своей жизни.
— Что будем делать? — спросил он, и этот вопрос стал их утренней молитвой, тяжёлой и безнадёжной.
— Жить, — ответила она, вставая и натягивая с пола свою футболку. Движения её были резкими, почти злыми. — Жить эти тридцать дней. Как договорились. А там… посмотрим, что останется от нас к концу месяца. Может, ничего. Может, именно это «ничего» и будет нашим единственным честным приобретением.
Она пошла на кухню, и вскоре он услышал звук льющейся воды, шипение чайника. Бытовые звуки, врывающиеся в их хрупкий, ночной мир и возвращающие всему приземлённые очертания.
Он оделся. Вчерашняя одежда пахла ею, собой, их общей ночью. Он вышел на кухню. Она стояла у окна, держа в руках две кружки, и смотрела на просыпающийся город.
— Чай, — сказала она, не оборачиваясь, протягивая ему кружку. — Без сахара.
Они пили молча, стоя у окна, как два союзника после тяжёлой битвы, которая не принесла победы, но отняла иллюзии.