Выбрать главу

Н. Целдакский

Почему?

I.

Леля Якимович, гимназист шестого класса, должен быть в девять часов у патера. Потому нельзя хандрить, нужно во что бы то ни стало вылезать из кровати — такой теплой теперь, что просто прелесть!

— Да, да, нужно — кто-то маленький, надоедливый шепчет, а ноги и туловище ничего и знать не хотят. Они тяжелы, как бревна, потому что в каждой складке одеяла сидит еще милый теплый сон, нежно ласкает кожу и крепко затягивает веки. И страшно, до боли, хочется еще подремать, или хоть просто так полежать, не двигаясь ни одной жилочкой...

...Ведь будет длинный скучный день, маленький и надоедливый, а теперь его еще нет, еще не пришел.

— Черт бы побрал этих всех патеров...

Но это уж не хорошо. Пора к патеру. А после завтра исповедь, а там и Св. Причастие, а он так...

И окончательно недовольный всем, Леля решается, наконец, быстро сдернуть с себя одеяло.

Потом он спешно пьет стакан жидкого чаю и, нахмурив брови, слушает мать — в белой ночной кофточке, заспанную, с растрепанными волосами и потому теперь такую некрасивую; она стоит, опершись плечом о косяк двери, скрестя руки, отчего неприятно вырисовываются вялые линии ее большой, мягкой груди и, сдерживая дремоту, говорит:

— Ты, Лелечка, веди себя хорошо у патера; а хорошо-ли ты выучил заданное? А потом, на обратном пути зайдешь во французскую колбасную и купишь дюжину сарделек, только скажи, чтобы свежих дали непременно. Вот тебе деньги, я их на зеркало положу, не забудь только — и она уходит, мягко шаркая туфлями:

— Шрк... шрк... шрк... шрк...

В темном углу маятник часов, старых и сиплых, точно кашляющая старушка шаркает в такт удаляющимся туфлям матери:

— Шрк... шрк... шрк...

И все кажется таким скучным, вся жизнь похожа на что-то неуклюжее, сонное, в больших мягких туфлях... И непонятным становится, для чего нужно куда-то ходить, что-то сделать во время. Точно от этого иначе будет шаркать маятник там в темном углу, куда никогда не заглядывает дневной свет, так что приходится зажигать каждый раз спичку, чтобы узнать который час...

— И зачем они там повешены, — почему-то думает Леля, точно замечая их в первый раз.

Еще не вполне отрезвившийся от предутреннего сна, он долго возится в передней; потом засовывает в карман катехизис и полтинник на колбасу и выходит на улицу.

А на улице майское утро. Веселое, теплое. И ослепительный свет, искрящийся и смеющийся, отскакивающий от ярких квадратов домов, дробящийся в еще сырых от росы камнях мостовой и улетающий в далекое прозрачное небо...

Когда Леля идет по еще почти пустынным улицам, мимо городского сквера, сонное настроение совсем его покидает и на душе делается легко и радостно. Хочется теперь разбежаться во весь дух, или со всех сил швырнуть камнем в прозрачно-нежную синь неба, в догонку шныряющим с пронзительным визгом ласточкам.

— Почему-бы и нет? Разве не пришла еще шаловливая весна?

Конечно пришла. Вот на деревьях уже пробились лепестки, нежные и еще почти желтые, но зато как пахнут. А утреннее солнце, большое, милое, пронизывает молодую листву длинными золотыми иглами и на земле, в сочнозеленой и густой уже по летнему траве—желтые пятна, которые, точно прыгают и дрожат...

— Эх — думает Леля — на дачу-бы теперь. На лодке, в тихих камышах. Речка длинная и гладкая, как шелковая лента. А на заборе в поле сидят нахохлившись рядышком черные вороны и спокойно ждут, когда, наконец, из лесу выйдет милое солнце и пригреет их отсыревшие за ночь шубки. Сидят и терпеливо ждут. Можно даже, пожалуй, подкрасться к ним, только трудно. О, как трудно. Хитры, канальи. Разве на четвереньках, низким ивняком, по земле, усыпанной мелким частым бисером росы, тихо, тихо... и вдруг:

— Ах, тах, тах...

И Леля не замечая, как уже дошел до костела, звонит у дверей патера Мефодия.

Открывает сам патер в белом хитоне, с сигарой в зубах. У него широкое бритое лицо, крючком загнутый нос и широкий рот, который раздвигается, когда он говорит, почти до ушей. А говорит патер протяжно, растягивая слова, словно резинку и часто повторяет одно и то-же...

— Ну, пришел — улыбается он приветливо, как всегда.

У Лели опять равнодушное, скучающее лицо. Здесь ничто уже не напоминает ни речки, ни ворон...

— С добрым утром, патер — говорит Леля и целует его жилистую с редкими рыжими волосками руку.

Занимаются в маленькой, гостиной. Леля отвечает урок и поглядывает по сторонам. Уже вторую неделю занимается он у патера по утрам, готовится к первому Причастию, а обстановка квартиры все еще производит на него какое-то странное впечатление. Точно здесь и не живут постоянно, а так только, наездами. Стены голые, только в углу висит гравюра Богородицы. Мебель, видно, не из дешевых, с позолотой, но расставлена как-то не по обыкновенному, диван даже почему-то отодвинут на пол-шага от стены. Перед диваном, на котором развалился патер, стоит совсем маленький круглый столик, покрытый грубовышитой скатертью... А посреди скатерти, где узор сплетается в чересчур правильный венок — горшочек, обвернутый в розовую бумажку, с кустиком из зеленой бумаги, а на кустике бумажные-же цветы, только синего цвета. А в другом окне видна часть двора с играющими в лапту мальчишками. И отсюда, из этой тихой, полутемной, с голыми стенами, комнаты странно видеть угол залитого солнцем двора с бесшумно бегающими человеческими фигурками.