И тут было что-то такое нарастающее, что-то копошащееся...
— Опущенные ресницы... крепкая ножка... и внутри Лели что-то шевелится, манит какой-то цельностью совершенно нового, сильного ощущения. Оно тлеет уже давно, с того самого дня, когда Леля встретил ее здесь на лестнице в первый раз. И сегодня только он чувствует это. Чувствует, как вспыхнуло смело, непримиримо...
И жутко хорошо вдруг делается Леле, когда в воображении мелькает образ этой девушки — с выпуклыми бедрами, упругими выступами молодой груди, с темными глазами, широко раскрытыми, загорающимися загадочно-влекущими огоньками.
На минуту колкий стыд заставляет Лелю покраснеть до ушей, но потом то смелое, новое продолжает все расти, крепнуть и сразу делается сильным своей правдивостью.
Все то, что до сих пор было, что создала жизнь в кругу родных и товарищей, что теперь топорщилось, как вспугнутый ёж и бессильно пыталось бороться с народившимся, все было переплетено ложью, как болото тиной, топкой, грязной ложью.
А это новое было сильно и правдиво...
— Лелька, ч-черт, ты куда бежишь? — И в ту-же минуту кто-то ударяет его по плечу.
— А это ты! — Перед Лелей стоит товарищ, Пышкевич, краснощекий гимназист, с заносчиво вздернутым носиком и улыбающимися глазами. Во всей его плотной залихватской фигуре, несколько отгибающейся назад, точно он сейчас повалится на спину, даже в этой нелепо-маленькой фуражке, еле прицепившейся к темени — столько весеннего добродушия и смешливой радости, что Леля на его чересчур дружественную затрещину может ответить только крепким рукопожатием. И, сразу заразившись его весельем, говорит:
— Дьявол, легче не можешь...
— Я тебя звал, звал, а ты точно побитый куда-то все дерешь, да дерешь. — При этих словах Пышкевич приближается к Леле вплотную и делает заговорщицкое лицо.
— Пойдем-ка, братику, в „портерную“, хватим малость. Такая жарища, а у меня ни гроша...
— Так вот чего ты старался — смеется Леля. — Ну пойдем, только, братику, мне домой скоро надо, так понимаешь...
— Понимаю — одним глазом подмигивает Пышкевич, сразу приняв свой прежний вид. И они сворачивают в узенький переулок.
Славный парень — этот Пышкевич. Как хорошо, что они встретились. Его простодушная веселость, бесшабашное подсмеивание решительно над всем, не исключая и самого себя, уже давно нравятся Леле. То, чего ему самому недостает. Он это чувствует. И чувствует, что у бесшабашного товарища под личиной жесткой грубости таится какая-то сила, самобытная, жизненная
— Ты что, к „батьке“ ходил? — покровительственно спрашивает Пышкевич, немного погодя.
— К „батьке“.
— Так... А я уж в прошлом году отбоярился.
А, действительно, жарко. Ослепительно блестит мостовая. У одного подъезда спит извозчик. Ужасно жарко... Пышкевич устало сопит. Разговор не клеится. За углом будет еще маленький переулок. И в конце знакомая портерная. Вот прелесть: холодное пиво. В низенькой, подвальной портерной прохладно... А коричневое платье теперь у патера. И опять перед глазами шуршащие складки юбок; в них треплется ножка. И опять на душе странное ноющее чувство.
— Лелька, какую я бабенцию видел сейчас — закатывает белки Пышкевич.
— Когда?..
— А вот перед тем, как ты вышел от „батьки“.
— Ну и что же? — весь враждебно настораживается Леля.
— Да вот, думаю, хорошо бы устроить того — и он циничным жестом поясняет свою мысль.
Леля отворачивается. В эту минуту ему кажется, что у Пышкевича отвратительная физиономия и, что, если он еще немного будет смотреть на эти пухлые, красные щеки с жирными капельками пота, в эти бесстыжие глаза, насмешливо бегающие в узких щелках, то не удержится и даст ему пощечину.
Как он теперь ненавидит его... Но, чтобы не выдать своих мыслей, сейчас же отвечает шуткой:
— И рожу бы я тебе раскровянил!..
После этих слов Леле делается стыдно, больно стыдно. Он его ненавидит и в то же время шутит с ним. Так трусливо шутит. Ненавидит за то, что тот посмел грубо посмеяться над его чувством и так трусливо поддакивает пошлым словам, грязным... мерзким... Точно он просто испугался его, своего, быть может, соперника... Соперника?.. Или... Да разве он хочет того же, чего и Пышкевич. А может быть... Боже мой, неужели это правда, неужели он тоже...
— Чего ты остановился? — удивляется Пышкевич.
— Слушай, я совсем забыл, у меня еще дело...
— Ну тебя к черту, перли по солнцу такую даль и теперь отвиливать; нет брат...
— Да я забыл... мне нужно сейчас же бежать... На тебе гривенник, довольно?.. — и Леля отворачиваясь, протягивает ему деньги.
— Ну, тогда проваливай, сволочь, — уже за спиной слышит он успокоенный голос товарища.