Выбрать главу

При взгляде на реалии имперского периода заметно, что российский ancien regime к самообороне против «врагов внутренних» относился довольно наплевательски, и его карательная практика была сильно ниже нормы, если брать за таковую практику европейских стран. Власть, казнившая более чем за полтора столетия до начала XX в. всего порядка 60 своих политических противников, вполне заслужила, чтобы последние вовсе её не боялись. При этом политические преступники в то время находились в привилегированном положении по сравнению с уголовными (а не наоборот, как после прихода тех «политических» к власти) — их нельзя было заставлять работать, с ними говорили на «Вы», позволяли всякие недозволенные уголовным вольности.

Чтобы оценить «жестокости царизма» (дело происходит в период самой что ни на есть реакции — при Александре III, в 1890 г.) по отношению к своим противникам стоит, пожалуй, привести свидетельство человека, теплых чувств к нему заведомо не питавшего (из книги очерков польского публициста Юзефа Мацкевича; автор беседует в 1945 г. в Риме со своим приятелем, тоже поляком и старым революционером):

Владислав Студницкий ненавидел Россию и все русское душою и сердцем. Он не только говорил, но и писал фанатическими общими фразами вещи, иногда (на мой вкус) отвратительные: например, что русские женщины, жены губернаторов, высших чиновников, находившихся в Варшаве, стояли много ниже польских проституток. Я сменил тему и начал расспрашивать его о сибирской ссылке.

Когда его везли сначала по Рижско-Орловской железной дороге, то между Динабургом и Витебском произошел такой случай. Было несколько купе для этапируемых. В каждом купе сидел сыщик в гражданском, а по коридору прохаживался жандармский вахмистр, начальник конвоя. В одном купе со Студницким ехала молодая женщина, тоже по этапу. Перед Витебском к ней начал чересчур приставать сыщик. Студницкий, крохотный, взлохмаченный, сам этапируемый, поднял голос: Сию же минуту вон!

В дверях появилось усатое лицо жандарма: В чем дело?

Вон! Сию же минуту! В Витебске задержать и составить протокол в канцелярии станционной жандармерии!

Вахмистр выгнал сыщика и начал толковать, объясняться, отшучиваться.

Ничего и слышать не хочу. Требую составить протокол!

Ваше благородие, Выше высокоблагородие — просил жандарм, прикладывая волосатую руку к фуражке. Я нашивку потеряю за такое дело. Студницкий наконец дал себе упросить.

— А как тогда кормили, — спросил я, — в пересыльной тюрьме в Бутырках:

— Не знаю.

— Как это?

— Мы за небольшую плату велели приносить нам еду из ресторана. Какой-то суп, котлеты, сладкое. Кухней Студницкий никогда не интересовался. Ел, что дадут и думал о политике.

Когда его привезли в большое село под Минусинском, ссыльный социалист Студницкий вошел в предназначенную ему горницу, увешанную иконами и дешевыми литографиями царских портретов, окинул взором и приказал хозяйке: «Боги могут остаться. Но царей всех отсюда прочь!»

— Ну и что баба ответила?

— Она была славная. Снимает со стен царские портреты, выносит из горницы и ревет: «Уж как они ему, бедному, должно быть, досадили, что он их так ненавидит». Зато обеды готовила, пироги пекла та-а-ак вкусно! — впервые похвалил Студницкий.

— А надзор был?

— А как же? Каждое утро. Но я до поздней ночи писал, а утром спал. Иногда только сквозь сон слышал, как надзирающий тихо стучится к хозяйке и спрашивает: «Его благородие спят ещё?»

— И что вы, пан профессор, делали целыми днями?

— Значит, так. Правительство платило мне на жизнь 8 рублей в месяц. Квартира с полным содержанием стоила 7 рублей. Из дому мне присылали 10 рублей в месяц. Можно было ходить, совершать дальние прогулки, охотиться. Воздух очень здоровый. Но я не охотился. В Минусинске была богатая библиотека. Раз в месяц нанимал тройку, ехал, набирал кучу книг, читал и писал. Там я написал свою книгу о Сибири. Писал статьи в газеты.