Во рту стало солоно от слёз: скатываясь, они на секунду замирали на губах, прежде чем продолжить свой путь вниз по подбородку. Он сидел на коленях перед табуретом, плакал и просил объятий у того, кто никогда не сможет его обнять. Не потому, что умер, а потому, что никогда не мог. 3нать бы, что папа способен на человеческое, он бы просто представил себе их объятия, и тогда…
«Но ведь способен, — спорил сам с собой Лев. – Сам же говорил, что знаешь: он был нормальным…»
Да, был. Очень давно.
Конечно, очень хотелось, чтобы папа обнял его такого, как сейчас, но за неимением сердца у старшей версии, Лев позволил себе принять объятия от младшей.
Он опустился вперед, на пол, рядом с табуретом, свернулся калачиком и закрыл глаза, представляя, что ему три года, вокруг – Байкал, и рядом папа, с которым ничего не страшно. Он берет его на руки, садит на шею и поёт песенку про Львёнка и Черепаху.
«И, все-таки, это не по правде, ведь я сплю с закрытыми глазами, и, значит, солнышко видеть не могу.
А ты открой глаза и представь, как будто ты спишь с открытыми глазами и поешь»
Лев думал, что к концу разговора он превратит табурет в щепки, но почему-то чувствовал к нему такую детскую, трепетную любовь, почти как к настоящему.
Наталья говорила: «Нужно признать свои чувства», и Лев полагал, она говорит о ненависти. Оказалось, они говорили о любви.
«Я люблю тебя. Я люблю тебя несмотря ни на что, как будто забываю, во что ты превратил наши жизни, и мне стыдно за эту любовь к тебе. Но я имею на неё право, потому что я помню тебя другим. Я люблю ту, хорошую версию тебя, и я оставляю её себе, а всю остальную – отпускаю. Я больше не хочу из этого состоять».
Слава [74]
Было странно, когда Мики вернулся.
Было странно продолжать имитацию обычной жизни.
Было странно не обсуждать случившееся.
Он готовил ему завтрак, провожал в школу, хлопал по плечу, прощаясь и приветствуя, желал: «Спокойной ночи» перед сном, но… Оно стояло поперек их отношений. Оно – насилие.
Теперь они знали эту историю с самого начала, прям с пролога: как, что, когда и зачем сказал и сделал Артур, чтобы сегодня они оказались в этом дне, состоящим из сотен часов в сутках – просто потому, что Славе казалось: день никогда не менялся. Это был один большой бесконечный день, в который он должен был поговорить со своим сыном, но в который никогда не говорил, и поэтому ночь не наступала. Продолжалось затянувшееся утро. Он каждый день думал: «Может, завтра?», но завтра не существовало, и Славе требовалось время, чтобы это понять.
— Я просто не знаю как, — жаловался он Крису, сидя по-турецки на кровати – напротив ноутбука с включенным 3умом. – Что я должен ему сказать? «Может, обсудим твоё изнасилование»? – он фыркал на последних словах: — Ну и бред…
— Может, начнете с правды?
— С какой? – напряженно уточнил Слава, боясь, что дальше Крис скажет: «Ну, признайтесь ему, что вас изнасиловал тот же самый человек».
— Скажите ему, что беспокоитесь о нём, и хотите это обсудить.
Ага, как же… Он пытался. Только Мики бурчал в ответ, что в порядке, и он, этот его липовый порядок, казался таким огромным, что Слава не понимал, как через него переступить. Да и не будешь же переступать поперек его желаний, иначе это тоже какое-то… насилие.
Господи, куда в родительстве не поверни, а всё – насилие.
— Воспитание – вообще насилие, — с грустной усмешкой замечал Крис, когда Слава говорил об этом.
Но поговорить об Артуре всё-таки пришлось – Слава заметил, что избегает этой темы с такой же частотой, с какой Лев на своей психотерапии говорит об отце, а это две крайности одного и того же. Две крайности боли.
— Когда Лев сказал, что они избили его, я… Я так позавидовал, если честно, — произнёс Слава.
— Вы бы хотели его избить? – прямо спросил Крис.