Однако всё было напрасно. Как ни хитро подходили к тому, чтобы заставить заговорить статс-дам императрицы, они избегали всяких замечаний, соприкасавшихся с важным вопросом дня, и либо ничего не знали, либо делали вид, что не знают. Поэтому приходилось упражняться в нелёгкой добродетели терпения и страстно ждать появления их величеств. Но во время этого ожидания каждый старался сделать своё лицо возможно более равнодушным. Ещё не было определённо объявлено о немилости к столь внезапно исчезнувшим с придворного горизонта лицам, и потому никто не смел обнаруживать злорадство, ощущавшееся большей частью общества. Однако эта немилость была настолько вероятна, что и принадлежавшие к друзьям и любимцам графини Брюс и Римского-Корсакова не осмеливались дать заметить в себе выражение сожаления.
Лишь весьма немногие не обращали внимания на то, что так волновало всех остальных.
Во-первых, не интересовался этим маршал литовский Сосновский; мрачный и бледный, он всё смотрел пред собою и почти невежливо отклонял все соболезнующие вопросы относительно состояния здоровья его дочери. Все знали, что графиня Людовика, накануне заболев, покинула бал государыни, знали также и о том, что утром она была у государыни, а затем была отправлена последней ради лучшего ухода во дворец архиепископа; при строгом молчании, которое соблюдалось свитою императрицы, никто ничего не знал о событиях предшествовавшей ночи, и потому находили вполне естественным, что Сосновский особенно сильно ощущал болезнь дочери, так как она случилась как раз в ту самую минуту, когда её брак с Бобринским должен был осуществить все его желания. Притом же в виду столь важных событий при дворе это частное дело маршала литовского представляло собою мало интереса; однако о нём говорили тем усерднее, чем меньше могли говорить о том, что собственно занимало умы всех; в особенности среди поляков не было недостатка в иронических замечаниях относительно помехи, воспрепятствовавшей антипатриотическому честолюбию Сосновского.
Феликс Потоцкий, казалось, как будто и не знал ничего о том, что волновало общество; он был радостен и, как всегда, весел, шутил со всеми, был полон любезного достоинства по отношению к русским вельможам и так громко и усердно высказал Сосновскому своё соболезнование по поводу нездоровья его дочери, отсрочивавшего осуществление столь прекрасных надежд, что Сосновский со злобным, грозным взглядом и короткой, почти невежливой фразой отвернулся от него.
Графиня Елена Браницкая держалась также вполне непринуждённо. Она блистала красотою, и её взор горел ещё ярче, чем сверкающий блеск её бриллиантов; для каждого у неё находилось приветливое слово. Она тоже подошла к Сосновскому, но он сердито прошептал ей:
— Вы изменили мне, графиня. Зачем вы помешали бегству, если намеревались затем вымолить покровительство государыни для непокорной? По-видимому, вам доставляет только радость причинение зла другим.
— Это — свойство демонов! — ответила графиня с ироническим смехом. — Берегитесь, граф Сосновский, связываться с демонами; кто принимает их услуги, тот навсегда подпадает под их власть!
Взор графини упал на Игнатия Потоцкого, только что вошедшего в зал. Его лицо было бледно и серьёзно. Он также взглянул на неё. Глубокая и вместе с тем печальная задушевность лежала в его взоре, который задумчиво покоился на ней, и, почувствовав который, она вся вздрогнула.
Игнатий, казалось, намеревался подойти к ней; он уже сделал несколько шагов, но затем вдруг остановился и, словно невольно покачав головою, обратился с безразличною фразою к стоявшему близ него придворному.