Выбрать главу

Дмитрий Быков

Под Богом. Ленгоры

В Москве есть места, находящиеся под прямым Божьим покровительством, – места, ради которых Москву вообще до сих пор терпят. Хотя, наверное, и не следовало бы. Нынешняя Москва – тощный город. Но есть в ней несколько странных мест, которым ничего не сделается. Есть среди них точки абсолютного зла, вроде Кремля, а есть пространства чистейшей поэзии, где напрямую ощущается присутствие иррационального и таинственного. Таковы Ленинские горы, которые я называю так не из любви к Ленину, а из верности собственному детству. Тогда они так назывались и всегда были для меня пространством абсолютного счастья. Кто такой Воробьев, я не знаю, мне это имя ни о чем не говорит. На самом деле был священник по кличке Воробей, у него Софья Витовтовна, жена Василия I, купила село, названное в его честь. То, что это место называется такими случайными именами, нимало не выражающими его сущность, – Ленин тоже ведь не имел к ним никакого отношения, – лишний раз доказывает его божественную природу: все прекрасное маскируется, чтобы его не трогали. А как их еще назвать? Райскими?

Эта местность защищена от любого техногенного вмешательства и остается в более или менее первозданном виде: к счастью, любая попытка выстроить тут молл с автостоянкой, храм или высотку обречена, поскольку начнутся оползни. А срыть Ленгоры целиком – как-то, знаете, чересчур. Это значит навеки заработать проклятие потомства. Хорошо помню, как Юрий Лужков, который теперь на фоне Собянина многим ностальгически мил, задумал построить прямо на смотровой площадке гигантский магазин с многоэтажным подземным паркингом. Очень все возмущались, собрался митинг, и я на него поперся, и Сергей Никитин на нем пел, и вообще была огромная толпа, включавшая всех знаменитостей нашего Юго-Западного округа; а я тогда сказал – ребята, не волнуйтесь, ничего у них не выйдет. Тут нельзя ничего построить, и не в оползнях дело, а просто Господь этого не хочет. Тут место контакта с потусторонностью, не зря тут Герцен с Огаревым клялись, а Воланд отсюда улетел. Все посмеялись, а зря. Ни черта у них не вышло с этим магазином, а впоследствии и сам Лужков улетел очень далеко, оглушительно негодуя. Потом захотели поставить там князя Владимира, чтобы Владимирская горка была не в Киеве, а в Москве, которая от этого сразу стала бы матерью городов русских; и князь был уже изваян, такой противный, что от него оползло бы и сугубо равнинное место; и тоже Архнадзор протестовал, все письма подписывали, а я сказал: не бойтесь, ребята, ничего не будет. И действительно не вышло, и я почти убежден, что в самом скором времени инициатор этой установки улетит еще дальше, чем Лужков. И тоже будет кому-нибудь ностальгически мил – потому что в де градирующих империях всё только ухудшается. Вот был ужасный товарищ Сталин, никто не спорит, но в аду, где он теперь варится, у него бывают отпуска – не потому, что он провел индустриализацию, а потому, что построил Московский университет, разбил вокруг него лесопарк, насадил в нем яблони. Получился оазис среди сталинизма и среди московского стиля вампир – кусок чистой влажной природы, с живыми изгородями, тропинками и фруктовыми деревьями, кислыми яблоками и мелкими круглыми грушами. И ботанический сад МГУ. Даже если никакой Москвы не будет, эта точка абсолютного счастья будет все равно. А те, кто был потом, тоже зверствовали при первой возможности, хотя и не в таких масштабах, – но таких садов уже не разбивали.

Я всегда почему-то воспринимаю Ленгоры как явление весеннее, мартовско-апрельское. В моей жизни не так много вспышек абсолютного счастья, но вот, например, походы на Ленинские горы – это всегда восторг. Вот мне лет шесть, и мы с матерью идем, как это у нас называется, «смотреть невест». Ходим мы иногда и до сих пор, с теми же целями, потому что это действительно очень забавно. В Москве есть традиция – с тех самых пор, как в начале пятидесятых гранитным парапетом обнесли смотровую площадку, высшую точку Москвы, туда приезжают свадьбы, обычно сразу после ЗАГСа. Есть две точки, куда они традиционно ездят, – Могила неизвестного солдата и Ленгоры. Честно говоря, я совершенно не понимаю, почему надо ездить со свадьбой на могилу, хотя бы и символическую. Мне это представляется кощунством. А вот на Ленгоры – это отлично, просто потому, что там действительно очень красиво. (Хотя обе своих свадьбы я провел скромнее – вероятно, потому, что опасался: придет кто-нибудь смотреть невест, будет оценивать… Это же не смотровая площадка невест, в конце концов!)

И вот весна, апрель, еще только распускаются первые листочки, и даже еще не распускаются, но трава уже есть, и запах от земли такой, какой бывает именно в апреле: к обычной весенней свежести и гнили, к несколько рыбному запаху ранней весны примешивается брожение, какое бывает перед новой травой. Это уже не просто пробуждение, не просто весенняя грязь, которой радуешься, потому что она все-таки лучше смерти, – но именно начало новой жизни, когда в воздухе уже появляется, по-толстовски говоря, скрытая теплота. Воздух марта еще холоден, а в апреле под всем уже чувствуется прочная основа тепла: не бойтесь, возврата не будет, никакой снег уже не пойдет, все повернуло к расцвету, и именно это – а не нагота и нищета, как вам недавно еще казалось, – есть истинная норма жизни. И вот таким апрельским вечером, с розово-синим и даже, пожалуй, красно-синим небом, на Ленинских горах смотришь на невест, по большей части некрасивых, но прелестных (и с красивыми невестами – обязательно некрасивые подруги, которых уже тискают друзья жениха со свидетельскими лентами поперек надутой груди), обязательно все с букетами, и обязательно почему-то с гвоздиками, и даже запах этих гвоздик витает над смотровой площадкой, смешиваясь с кислым духом советского шампанского. Шампанское открывают прямо там. Я терпеть не могу советские праздники с их традициями (трудно придумать что-нибудь глупее похищения невесты, например, и всех этих тостов по бумажке, особенно ужасных в военной среде), – но в этих весенних свадьбах на Ленгорах было какое-то даже языческое величие. Весеннее возрождение, всё такое. И самое удивительное – помню, мать впервые мне это показала, и я с тех пор всегда на это смотрю, – что за два-три дня до листьев резко меняется цвет веток, одни становятся красными, другие зелеными, это соки уже двинулись по ним, и прежде чем все Ленгоры оденутся зеленым дымом, они станут разноцветными из-за этих оживающих веток. А потом возвращаешься домой, всегда пешком. Тут штука в чем? Туда мы ездили на седьмом троллейбусе, и это мой самый любимый маршрут, маршрут счастья. А обратно шли пешком, потому что седьмой с Ленгор идет прямо на Киевский, к нам на Мосфильмовскую не заезжая, и надо делать пересадку, а это такая лишняя трата времени! Гораздо лучше по диагонали через лесопарк. Никаких маньяков тогда не боялись. И идти домой сквозь уже темнеющий лесопарк и в мае слушать там соловьев – это что-то из разряда самых ярких и самых невыразимых воспоминаний: холодеющий, темнеющий воздух, розовые яблони, запах земли, травы, сырой коры – и соловей булькает вдруг среди всего этого. Соловей ведь поет в строгом смысле некрасиво, то есть никакой мелодии, никаких особо извилистых трелей, – но просто какое богатство, разнообразие, все это после дикой монотонности зимы с ее черно-белым миром! Он просто очень много всего умеет, и больше всего пленяет в его голосе именно эта же невыразимость, переполненность: ты никак не можешь передать весь этот восторг, можешь только к нему добавить свое захлебывающееся бульканье. Точней всего его называют азербайджанцы: бюль-бюль. Захлебывается блаженством. Это все сходилось на Ленгорах, потому что там единственный в Москве – по крайней мере в центре, если не брать Лосиный остров или Измайловский парк, – кусок нетронутой природы, дикой, неприкосновенной. Там же, на этих оползающих горах, на почти отвесных спусках, куда и летом не больно-то влезешь, – настоящая дикость, никогда не знаешь, что там найдешь. Мне в детстве всегда казалось, что там зарыты клады. И даже правительственные дачи и Дом приемов, расположенные там же, этого впечатления не портят, потому что они тоже таинственные – и, кажется, очень редко посещаемые.