Действительно, Тогарэ был удивительно красив. Обнаженный до пояса, с прекрасно вылепленным торсом, он напоминал Багдадского Вора — героя нашумевшего в те годы американского кинобоевика. С той только разницей, что Дуглас Фербенкс, создав свой образ на экране, наделил его веселой энергичностью, плутовской предприимчивостью. Тогарэ, напротив, утверждал романтическое начало.
Под негромкую напевную музыку он выходил скользяще гибким шагом. Смуглое тело. Черные волосы, перехваченные пестрой лентой, ниспадающей на обнаженное плечо. Легкие шаровары. В ушах серьги-обручи. Руки, скрещенные на груди, унизаны браслетами.
Тогарэ работал со смешанной группой зверей: львы и тигры. Это само по себе усложняло дрессировку. Однако зрителей, валом валивших в цирк, привлекало другое. Тогарэ с удивительным артистизмом создавал образ повелителя хищников. Повелителя настолько в себе уверенного, наделенного такой властью над зверьми, что нет и не может быть нужды ни в револьвере, ни в хлысте — обычных атрибутах укротителя.
По ходу аттракциона разыгрывался эпизод, каждый раз повергавший зрителей больше чем в трепет, почти что в истерику, в транс.
Неожиданно один из тигров — самый крупный, самый могучий — выходил из повиновения. Колотя хвостом, прогибался он для рокового прыжка... Берегись, Тогарэ! Защищайся, пока не поздно!
Нет, полуобнаженный красавец поступал иначе. Продолжая безмятежно улыбаться, он отбрасывал хлыст. Отбрасывал и револьвер. Обезоруженный, все тем же скользяще гибким шагом шел навстречу зверю, и несчастье казалось неминуемым...
Что делалось в зале! Не передать!
Зверь, пригнувшийся для прыжка. Красавец, на руках которого чуть звенели браслеты... Подняв обе руки, Тогарэ произносил что-то негромкое. И зверь пристыжено замирал у ног своего повелителя.
— О, Тогарэ! — по сей день твердят старики. — Можно ли его забыть?! Он мог месяц работать, три месяца, полгода. Сколько угодно мог выступать, и все равно сплошные аншлаги! И в Московском цирке, и в Ленинградском дирекция преподнесла ему на прощание ценные подарки... А то как же! Такие делал дела! Битковые дела!
Разумеется, мне очень хотелось познакомиться с Тогарэ, но я не смел признаться в этом даже Герцогу, неизменному моему покровителю. На помощь пришел Василий Яковлевич Андреев.
— Ладно, — сказал он. — Я постараюсь устроить.
Надо сказать, что с первых же дней своего появления в цирке Василий Яковлевич сумел стать за кулисами своим человеком. В ту пору цирковые артисты держались замкнуто, на «чужаков» косились. А вот к Василию Яковлевичу сразу почувствовали доверие, распознали в нем душу, безмерно преданную искусству манежа. И конечно же, в первую очередь у Василия Яковлевича сложились добрые отношения с Герцогом.
Прошло несколько дней, и Герцог остановил меня:
— К посреднику прибегли, молодой человек? Не хватило духа обратиться непосредственно ко мне? Хорошо, я познакомлю вас с Тогарэ. Характером он не очень общителен, но, надеюсь, сделает для меня исключение. Сегодня же после конца программы и зайдем!
Вот что произошло дальше.
Поднявшись на второй этаж, мы постучали в гардеробную Тогарэ. Точнее, постучал Герцог, а я стоял позади, взволнованно затаив дыхание.
Дверь отворилась, и на пороге показался человек лет тридцати, рыжеватый, брови и ресницы белесые, нос широкий и даже несколько приплюснутый. Запахнув халат на груди, человек вопросительно посмотрел на Герцога. Затем, отступив, сделал рукой приглашающий жест.
Мне еще ни разу не приходилось видеть этого человека, и я решил, что, по-видимому, нас встретил один из помощников: нарочно дежурит у дверей, охраняя укротителя от назойливых посетителей.
Мы вошли в гардеробную, но Тогарэ в ней не было. Укротитель отсутствовал. Но тут... Даже сейчас, по прошествии многих лет, я отчетливо помню свое потрясение.
Человек, которого я принял за помощника Тогарэ, продолжая беседовать с Герцогом, вернулся к зеркалу, скинул халат и, взявшись за тампон, начал снимать с обнаженного тела и смуглый тон, и рельефно подрисованные мускулы. На столе перед ним лежал черноволосый парик, перехваченный пестрой лентой, тут же серьги, браслеты. И еще. Я сразу узнал этот нос, слепленный из гуммоза, — тонкий, изящный, с легкой горбинкой.
На обратном пути (я даже не запомнил, каким был разговор, как попрощались мы с Тогарэ) Герцог смерил меня испытующим взглядом.
— Никак, разочарованы?
Я лишь руками развел.
— Не стыдно ли, молодой человек? — рассердился Герцог. — Ну да, понимаю: ожидали встретить восточного красавца, а вместо этого... Стыдитесь! Пора бы вам понимать, в чем истинная красота, — прежде всего в мастерстве. Это ли не наивысшее мастерство — ежевечерне перевоплощаться в удивительнейший образ!
Я склонил виновато голову. Я получил урок. Еще один урок.
Вот о чем вспоминается мне, когда, приходя в музей цирка, я вижу чучело львенка. Многое вспоминается мне, и не только туманное утро в Торговом порту...
На лето чучело посыпают нафталином, тщательно упаковывают. Осенью, с началом сезона, возвращают под колпак. И львенок, давным-давно завершивший однодневную жизнь во время шторма на Балтике, снова, готовясь к прыжку, пружинит светло-кофейное тельце.
ЕЩЕ О ЛЬВАХ, НА ЭТОТ РАЗ — МОРСКИХ
Опоздав к началу представления, я застрял в фойе: билетерша не пропускала в зал, пока не кончится номер. Оттуда, из зала, вперемежку с аплодисментами доносилась бойкая музыка — то ли жонглер кидал обручи, то ли кувыркались акробаты-эксцентрики. Но вдруг, заглушая привычность оркестровых звуков, уже не из зала, а с другой стороны, из коридора, примыкавшего к фойе, послышалось нечто совершенно иное, не только непонятное, но и трудно определимое — одновременно ухающее, рыкающее, трубное, скрипучее... Обернувшись, я увидел четверку морских львов.
Происходило это в Мюзик-холле, в эстрадном театре, существовавшем в Ленинграде на рубеже двадцатых и тридцатых годов. Свой первый сезон Мюзик-холл открыл в зале бывшего оперного театра Народного дома. Вместительный зал, но с кулисами, никак не приспособленными для эстрадных и тем более цирковых надобностей. Вот и пришлось морских львов, участвовавших в программе, разместить поодаль от сцены, по другую сторону фойе. Каждый вечер, за четверть часа до своего выступления, львы шествовали через фойе на сцену.
В энциклопедии про них все сказано. Сказано, что являются они животными млекопитающими. Что принадлежат к отряду ластоногих, к семейству тюленей, или, еще точнее, тюленей ушастых. Что тело у них веретенообразное, обтекаемой формы, волосяной покров плотно прилегает к коже, а нижние отделы конечностей преобразованы в ласты... Все это правильно. Все это так. Однако в тот вечер я увидел другое. Прежде всего увидел артистов. Артистов, спешащих на сцену.
Итак, их было четверо. Отрывисто вскрикивая, шлепая ластами, оставляя мокрые следы на полу, львы шествовали, соблюдая ранжир и равнение. Впереди самец — самый крупный и самый старый. За ним калибром поменьше — две вертлявые самки. Последний — молоденький львенок, настолько молоденький, что даже путных усов еще не успел отрастить. С видимым удовольствием, с нарочитой размашистостью шлепал он ластами, а старый лев, время от времени оборачиваясь, укоризненно на него поглядывал: дескать, умерил бы прыть, не прогулка предстоит — работа!
Сбоку ото львов, на два-три шага отступив от них, шла дрессировщица. Звали ее Ромэна Мирмо. Моложавая, изящная, в газовом бальном платье, белоснежные перчатки выше локтей, яркий цветок в волосах, она могла показаться воплощением беззаботности. Однако внешнему этому облику противоречили глаза, строго и неустанно прикованные к львиной четверке... О чем-то между собой повздорив, зашипев одна на другую, самки вдруг утратили равнение. Мирмо шагнула к ним, подняла повелительно руку, резкая складка прорезала лоб — и тотчас угомонились самки.