Выбрать главу

Она рассмеялась, что-то говоря, но я не расслышал, потерянно пошел к калитке. Боже мой! Целая неделя ожидания!

Бесконечно долго тянулись пять дней. На шестой день закралась тревога: а вдруг ее сестра скрыла от меня, и Аленушка уехала насовсем.

Не хотелось ни на что смотреть. Я не появлялся даже в пансионате миссис Шарп, ночуя в тесном кубрике буксира. Мне тошно было говорить с механиком, этим никогда не унывающим толстяком. И только с капитаном я чувствовал себя спокойнее. Все больше привязывался к нему.

Волей обстоятельств Петр Иванович оказался оторванным от родной земли. Когда началась революция в России, он был в плавании в Сан-Франциско. Женился на дочери эмигрировавшего генерала. Появились дети. С помощью тестя купил буксир «Олимп». Так и остался в Америке.

Часто капитан зазывал меня к себе в каюту и просил рассказать ему о России. А порой он сам начинал вспоминать об Архангельске, старинных русских обычаях, о том, какие на севере носят платья, как принимают гостей, какие поют песни. Выпив, он ставил пластинку — народные русские песни в исполнении Шаляпина или Вяльцевой. Раздольная русская песня рвалась за переборки к шумным причалам. Капитан слушал, подперев голову рукой, задумчиво и грустно. Смущенно улыбался и, вздыхая, говорил: «Эх, как бы я хотел увидеть родную землю! Но не увижу. Никогда. Такова судьба».

«Олимп» был таким же старым, как и его хозяин. Паровой машине нелегко было конкурировать с быстроходными, сильными дизельными моторами других буксиров. Пожалуй, во всей бухте от Окленда до Сан-Франциско не найти было такого чудовища, как «Олимп», но пока все же оно кормило Петра Ивановича и немногочисленную его команду.

Как-то раз, оттащив лайнер под аргентинским флагом к пристани, мы пришвартовались в рыбачьей гавани, обычной стоянке «Олимпа». Я работал в кочегарке. Вдруг механик Василий Власович, выйдя из машинного отделения, крикнул:

— Павел! Живо наверх. Тебя какая-то мисс спрашивает.

— Не разыгрывай, — огрызнулся я, но тут же опомнился. Быть может, это Елена? Скинуть рабочую куртку, ополоснуться и одеться было делом одной минуты. Перескакивая через две-три ступеньки, я выскочил на палубу и сразу увидел Аленушку. Она стояла на берегу возле сходен. В белом платье, в белых туфлях на высоком каблуке, отчего казалась выше и стройней. Девушка походила на большую красивую чайку. Каким неуклюжим увальнем в своей синей рубахе и широченных брюках казался, вероятно, ей я.

С размаху я чуть не обнял Аленушку. Она отступила и, оглядев меня, сказала:

— Ну, рад видеть? Если свободен, то проводи домой.

Она взяла меня под руку. Мы шли, минуя пакгаузы, бесконечные склады, приткнувшиеся к берегу старые парусники, не замечая ничего этого. Она начала рассказывать о своей поездке, о Лос-Анжелесе и о том, какая добрая миссис Румфорд, о том, что сейчас поправилась сестра Ирина. Незаметно мы оказались в парке и тут только спохватились. Взяли билеты на автобус до Эмирвилла, где, как нам казалось, никто не будет мешать нашим разговорам. А говорили мы о многом, но о самом главном, о том, что волновало и мучило нас, умалчивали. Но этих слов, пожалуй, и не надо было произносить.

Так начались наши встречи. Каждый вечер, как только я заканчивал вахту, спешил к Аленушке. Она ожидала меня в парке, и мы гуляли допоздна по берегу залива под сенью деревьев, или забирались в дешевенькое кафе, или же в кинотеатр. Разговаривали точно брат и сестра, встретившиеся после долгой разлуки.

Мы с Аленушкой были счастливы. Наконец я чувствовал себя неодиноким, и так было приятно знать, что обо мне думает, меня ждет чудесная девушка. Когда в кармане заводились деньги, мы ездили в Эмервилл или в Беркли, добирались чуть ли не до Олбани. Любовались оживленными набережными, красавцами-теплоходами, медленно плывшими к берегу из-за Лайм Пойнта под словно парящим в воздухе подвесным мостом. За два-три месяца мы объездили почти все окрестности Сан-Франциско, и все нам казалось красивым и особенным. Мы были счастливы, счастливы вопреки тому горю, которое видели в этом городе, в этих роскошных пригородах на берегу голубого залива. Как-то к вечеру мы возвращались домой с пляжа из Окленда усталые и загоревшие. Свернули на Ленокс-авеню к автобусной остановке и в это время увидели большую толпу, запрудившую улицу. Грохот барабанов, громкие выкрики в микрофон заглушали все остальные шумы. Среди толпы медленно ползли открытые автомашины, на которых были установлены грубые деревянные кресты. На машинах и в процессии за машинами бесновались фигуры в белых и желтых балахонах с нарисованными крестами, в островерхих колпаках до плеч с прорезью для глаз. У некоторых здоровенных парней в руках дымились смоляные факелы, которыми они яростно размахивали, что-то распевая под неумолчный дробный стук барабанов. Над этой оравой лениво свисал на палке звездно-полосатый флаг, а рядом с ним фалдило красноватое знамя с белым кругом посередине, а в кругу — о ужас! — шевелился черный паук фашистской свастики. Фашистский знак здесь, в Сан-Франциско?! На миг перед моим мысленным взором предстал немецкий лагерь Гамбурга. Зловещий ряд бараков, окруженных колючей проволокой, и белое здание, где у детей высасывали кровь для раненых немецких солдат.