«…На удар поджигателей ответим тройным, сокрушительным ударом, — гулко, раскатами внезапно пробудившегося грома, рокотала труба. — Священная наша земля не потерпит ноги агрессора!»
Опомнилась Нюшка от мелодичного перезвона Кремлевских курантов, они отбивали полночь.
— Неужели это по-настоящему, Николай Иванович? — послышался чей-то вопрос.
— К тому, что сказала Москва, ничего не могу добавить, — ответил учитель. — С провокаторами у нас не принято церемониться.
— Стало быть, всё же война?
— А далеко он — Хасан?
— До моря рукой подать, вот туда и швырнут, — пояснял Николай Иванович. — Слабое место ищут.
«Мой всё больше про горы пишет, а про море ни разу не было», — светлячком придорожным промелькнула коротенькая обнадеживающая мысль в голове Нюшки и тут же погасла: и от озера Ханко не так уж далеко до моря, а Николай Иванович только что сам же сказал — самураи ищут слабое место. Утром— Хасан, в полдень — у Турьего Рога. Может, сейчас вот…
Вскрикнула Нюшка, не выдержала. Николай Иванович обернулся на сдавленный крик, подошел вплотную:
— Это еще что, Анна Екимовна? — и положил теплую руку на узкое, конвульсивно вздрагивающее плечо бывшей своей ученицы. — Постыдилась бы! А ну как мы все заревем? Перестань сейчас же, слышишь?!
Как в классе когда-то, подняла Нюшка глаза на учителя, а лицо у него совсем не сердитое. Отцовское что-то, родное и в морщинах под стеклышками дешевых очков, и в том, как поджаты губы. Молча покусывал их Николай Иванович, — видно, что-то еще сказать собирался, а слова-то нужного нет. Не сразу его найдешь — это уж знала Нюшка; и то, что учитель ищет это слово, хочет подбодрить, успокоить, что назвал по отчеству и руку не убирает с плеча, — без слов говорило о мыслях самого Николая Ивановича. Не мог не думать старый учитель в этот момент о первом своем ученике, о комсомольце, который не откинулся за простенок, когда увидел в окне темный зрачок винтовочного обреза. Верочку вспомнила, — и тогда, на Метелихе, у Николая Ивановича так же еле заметно вздрагивали кончики прокуренных, пепельно-серых усов. Отец, — каково ему было? Крепился он, надо и ей зубами зажать свою боль.
Вытерла Нюшка глаза, попросила вполголоса:
— Можно мне, Николай Иванович, последние известия слушать у вас на квартире? Там не так глушит и слова все понятнее, я ведь до сих пор первую передачу помню.
— Приходи, обязательно приходи. По утрам я буду записывать на листок, а вечером будем вместе слушать. Вот увидишь, кончится там вся эта перепалка, о нашем герое по радио говорить будут. Приходи.
Одиннадцать дней шли бои у Хасана, и все эти дни в половине двенадцатого ночи собирались у клуба каменнобродцы, а Нюшка прямо с работы спешила в открытую дверь квартиры учителя.
Хорошо понимала ее и Маргарита Васильевна. В эти тревожные дни завязалась между ними большая, хорошая дружба.
Военный конфликт на Хасане всколыхнул доселе непроявленные силы коллектива: работа кипела в руках колхозников. Не дожидаясь наряда бригадиров, на жатву и обмолот выходили семьями. Первыми из района каменнобродцы отправили на станцию красный обоз с хлебом нового урожая. «Наш ответ самураям!» — написано было на кузове головной машины. Военные сводки передавались из уст в уста, и как там — на далекой границе — каждый день рождались герои, так и здесь — на полях колхоза — множились трудовые успехи.
Усталые, запыленные возвращались колхозники к позднему ужину, чтобы до света снова быть на токах, снова налечь на поручни плуга. Работали каждый на своем участке, за три-четыре версты друг от друга, но в половине двенадцатого ночи неизменно встречались под окнами клуба.
Ни одной передачи не пропустила Нюшка, и всё же раз опоздала. Сидела возле приемника и почему-то старалась не показывать Николаю Ивановичу рук, перепачканных липким сырым черноземом. А в деревне так никто и не догадался потом, кому это надоумилось перенести из своего палисадника на вершину Метелихи вместе с корнями охапку распустившихся георгинов.
Темно-бордовые, огненно-красные, до глубокой осени пламенели они широким костром вокруг латунного обелиска.
Может быть, один только Николай Иванович и догадался бы, кто это сделал, но к этому времени его уже не было в Каменном Броде.
Не успела Нюшка поделиться с учителем своей радостью о том, что Владимир жив и здоров, — письмо получила в последние дни августа. Писал, что был в настоящем деле. А в самом конце — приписочка: «Дни считаю».
Пробежала Нюшка по строчкам глазами, стиснула письмо на груди, еле-еле слова потом выговаривала, когда свекровь вслух прочитать заставила. На заре с этим письмом — за Ермилов хутор, овес дожинать. Так до воскресенья и не собралась зайти к Николаю Ивановичу. Пришла вечерком, а его нет дома: в пятницу еще в город вызвали по телефону на какое-то срочное совещание. Машина ночью вернулась, а он почему-то не приехал. Шофёр передал, что, как и договаривались, ждал его до шести часов у конторы «Заготзерно», потом, уже в сумерках, подъехал к райисполкому, обошел все отделы. Закрыто кругом, и света не видно, а сторожиха сказала, что сегодня вроде и совещания-то никакого не было.
— Может, с кем из константиновских подъедет еще, — предположила Нюшка. — Теперь много машин попутных.
— Всё может быть, — согласилась Маргарита Васильевна, а у самой голос срывается. — Всё может быть. Но ведь мог бы и позвонить. Завтра начало занятий.
Так и не узнали в Каменном Броде, чтó случилось с директором школы. Дней через десять в квартире Крутиковых появился Чекулаев. Поджимая тонкие губы, молча обошел все комнаты, будто в первый раз видел их.
— Если письма какие есть — в печку их, — посоветовал он Маргарите Васильевне уже от двери, — Из лучших чувств, по велению сердца, предупреждаю: мало ли… Вот как у нас теперь с честными интеллигентами поступают.
Постоял еще, взялся за ручку, добавил, не глядя в лицо хозяйке (а та уж последние дни ходила):
— И вот еще что, гражданка Крутикова: ищите другую квартиру; здание это школьное. С меня ведь тоже могут спросить; неважно, что я всего-навсего «врио». Прошу вас…
В октябре, поздней ночью, проснулась Нюшка, — шаги под окном почудились. Вот и калитка скрипнула, на крылечко кто-то взошел, сапоги о скребок очищает.
Рванулась к двери, без слов упала на грудь Владимира, замерла надолго. От солдатской грубой шинели, пропитанной стойким запахом перегретого железа и масла, дымом бивачных костров, не могла оторваться, шептала:
— Ну теперь-то уж навсегда. До веку!
Мать всполошилась, не знает, что в руки взять, что поставить. Из-за полога выглянула Анка-маленькая, посмотрела сердито.
— Дочурка, это же батя!
Так и не подошла, задернула занавеску. Силком пришлось вытащить.
Утром Дымов зашел к соседу. Андрон, всё такой же — жилистый, бородатый, сидел за столом, сам резал хлеб. Ломти отрезал по-мужицки — от середины клином и на себя, прижимая буханку к животу. Бережно и не торопясь подобрал крошки и потом только вышел навстречу:
— Здорово, служивый! Присаживайся. Мать, нет ли там каких ни на есть капель? Глянь-ка. Дома-то, поди, не вдруг догадаются: бабы, какой с них спрос.
Долго мял за плечи коренастого парня, разглядывал боевой орден.
За столом — жена Николая Ивановича, в уголке — Андрюшка, у окна — прикрытая пологом зыбка.
— Семья наша, видишь, прибавилась малость, — усаживаясь на место, гудел Андрон; мотнул бородой при этом в сторону Маргариты Васильевны, потом в сторону зыбки. — Андрейке вон невесту высмотрели. А ты вытянулся, одначе. Вот бы глянул сейчас на тебя Николай-то Иванович.
— Я ведь за тем и зашел спозаранок — узнать, нет ли вестей от него.
Андрон вздохнул:
— Как молоток в воду. Этот, — Андрон мотнул головой, — как его, Чекулаев, что ли, и съел его заживо. Вздулся теперь, как чиряк на локте: вся рука омертвела.
— Писать надо.