В бору за Каменкой спертая духота, как в жарко натопленной бане. Листы не шелохнутся. Тишь. Работяги-дятлы не стучат, кукушки давно не слышно. Зелененькая пичужка с наперсток прицепилась на кончике ветки, бусинкой черного глаза с тревогой косится на огромного сивобородого деда. Жарко пичужке, клюв у нее раскрыт, часто-часто трепыхается на подгрудке белое пятнышко с горошину. Дед заметил живой комочек, чуть пониже в сучьях — гнездо, отошел шага на три в сторону. Это пасечник Никодим вышел на луговую поляну, где в четыре ряда расставлены колхозные ульи. Меду нынче не будет, пчелы зудят тонко и зло, как осы, к улью падают сверху. И к летку не ползут, отдыхают на крыше.
Часто видели Никодима на Длинном паю. Опершись на суковатую палку, без шапки, часами стоял он недвижно на безлюдной дороге. Мертвое поле не колыхалось. Плоские щетинистые колосья пшеницы торчали реденькой щеткой. Сорванный колос просвечивал, неслышным птичьим пером лежал на ладони. Стоял Никодим как выбеленный столетьями могильный камень на заброшенном мусульманском кладбище. Устало и часто моргая красноватыми веками, смотрел, потупясь, под ноги. Над дорогой, у самых стариковских ног, с жалобным писком проносились ласточки:
«Пить… Пить… Пить…»
Под вечер Никодим приходил к своему шалашу, опускался на завалинку омшаника. И опять каменел надолго, опустив голову и уронив на колени опутанные веревками жил мужицкие задубелые руки, такие же бурые и обожженные, как сама земля. Думай не думай — голод.
В августе взмыла тучка. Побродила над бором — растаяла. А на смену ей с другой стороны наплыла другая. Истомленная зноем земля, чахлые травы, заполненный застоялой сонной одурью лес — всё живое жаждало влаги. Наконец-то брызнет она, долгожданная, из тугих грудей тучи-поилицы. И вот накрыла туча деревню — сизая, с седыми рваными космами, заклубилась она над полями и перелесками. Обложила полнеба, надвигаясь с глухим грозным рокотом и распростерши черные крылья… и вместо прохладной живительной влаги из набрякших сосков ее полоснули багряные огневые стрелы. Градом перемесило поля, перебило гусей на озере. А напоследок ударило в скотный двор — свечкой сгорел, без остатка.
Засуха и градобой… и война не уходит вспять. Немцы вышли на Волгу. У правления — плакат: забинтованный пехотинец бросает с размаху под гусеницы вражеского танка последнюю связку гранат. Спрашивает сурово: «Чем ты помог Сталинграду?»
Всё, что было, отдали. Самое дорогое — сыновей и отцов. Меньше и меньше мужиков в деревне. С половины лета где-то под Новороссийском, у Черного моря, воюет Роман Васильев; Иван Артамонов — в Карелии. Сутулясь в телеге, уехал на станцию пришибленный Чекулаев, прихватил с собой банку варенья, стеганое ватное одеяло и старые валенки. А всего лишь дня за три до этого на заседании правления бил себя кулаками в грудь: «Если потребует Родина, если партия скажет, — каплю за каплей!» Вручили повестку — челюсть отвисла.
«Языком-то проще оно», — подумал тогда Андрон. Отвернулся, махнул рукой. Какой из него солдат! Где- нибудь в лазарете баню топить, подштанникам счет вести в интендантском складе.
В сентябре председателя колхоза вызвали в Бельск вместе с директором МТС. И у того повестка.
— Ты коммунист — принимай, — сказали Карпу в райкоме.
Возвратился Карп, в тот же час собрал членов правления и бригадиров. Молча достал из кисета печать, обдул с нее табачные крошки и, так же без слов, положил ее на середину стола. Как старшина на вечерней поверке, осмотрел всех по очереди, снизу вверх, и передвинул печать вправо. К тому месту, где сидел Андрон:
— Разговоры разговаривать не время. В райкоме со мной согласились. Бери, Савельич, печать!..
До рассвета не поднимался Андрон со скамейки.
Далеко Сталинград, больше тысячи верст до него. Но и здесь слышно, как тяжко вздыхает приволжская степь. Солдату под Сталинградом надо помочь. Когда пришел счетовод, Андрон пересел на стул председателя. Положил перед собой кулаки-гири, разжал узловатые пальцы, стиснул их снова. Сказал, не глядя на вошедшего:
— Ты вот што… Перво-наперво это упомни. Кто будет справки просить на паспорт — в лесхоз, на станцию и тому прочее — ко мне их.
Помогать Сталинграду надо хлебом, а его и самим- то нет. Ржи собрали только-только отсеяться. Больше недели лежит зерно, как в золе. Что делать? И скотина — кожа да кости. Обошел Андрон яровые поля, думал — здесь подберут что-нибудь коровы. Нечего взять. На поскотине и лугах — как на току, — молотить можно. Наказал Мухтарычу, выгонял бы тот артельное стадо в лес, за Ермилов хутор. Пусть и грубый корм, резун да осока в низинках, — наедятся.
Главное — удержать народ, не бежали бы из колхоза, а тут от вербовщиков не отбиться. Под Уфой строятся нефтеперегонные заводы, в Свердловске, Челябинске и того больше. Не дать — нельзя, — фронт того требует; отпустишь — хозяйство разваливается. Хоть и бабенки, девьё, а всё лишние руки; не мужицкая, а всё же подмога тому же фронту. О себе думать забыли.
За деревней, на новом месте, строили скотный двор, поближе к воде. Никогда такого позору не было, чтобы в лесной уральской деревне стены заплетали хворостом, а потом глиной замазывали. Этого даже и до колхоза, у самого распоследнего бобыля на подворье не видывали. Ничего не поделаешь: плотников нет, лес возить некому да и не на чем. Собрал председатель стариков да старух — слепили сараюшку шагов на сорок. Стены двойными сделали, связали веревками; какая была солома, сметали тут же за тыном. Вот и весь корм на зиму.
Видел Андрон — на задворьях и по оврагам бабы жнут лебеду, желуди сушат. А в правлении уполномоченный по заготовкам: хлеба нет — компенсируйте мясом, маслом и шерстью.
— Шерсти-то можно еще набрать фунтов десять, — невесело пошутил Андрон, — кликнуть разве дедов, а тебе в руки овечьи ножницы. Валяй, стриги меня первого.
Уполномоченный вспылил:
— Я выполняю требование партии и советской власти! Не мне это надо — фронту!
— И я, брат, о том же толкую, — не повышая голоса, вразумительно говорил Андрон. — Фронту оно и сегодня, и завтра понадобится. И, чую я, еще годика на два вперед. Было — три плана сдавали, сами везли. Ты видал, што в полях-то нынче у нас? А ведь мужик, он с земли живет. Всё у него на земле родится— и мясо, и шерсть. Отдам я тебе сегодня, а завтра чего? Ты ведь и завтра заявишься?
— Вы думаете, что я ничего не вижу? — спросил уполномоченный уже спокойнее. — Прекрасно всё понимаю. Но ведь солдату под Ленинградом, на Волге и на Кавказе еще труднее. Подумайте, я заеду еще дня через три.
Вслед за уполномоченным и Андрон уехал, только в другую сторону. Для себя самого никогда не пошел бы на это — просить в долг у соседа. В Константиновке, на Большой Горе, града не было. Хоть чем ни на есть должны бы помочь.
Председатели мнутся, и тот и другой уклоняются от прямого ответа. Что оставалось, на трудодни расписано. И рады бы, да у самих маловато. Председатель константиновского колхоза «Красный Восток» Илья Ильич пообещал, правда, что поставит этот вопрос на заседании правления, — как оно решит.
— Ну, а сам-то ты? Вопросы по-разному ставить можно, — настаивал Андрон.
— Хозяин всему — народ, — развел руками Илья Ильич.
— Понятно.
Андрон нахлобучил шапку на самые брови, повернулся грузно. На обратном пути в Тозлар заехал к Хурмату. Напоил у колодца лошадь, привязал ее у ворот, хмуро поздоровался с хозяином. Заехал будто просто так, — нет ли махорки, мол, в лавочке. Может быть, завалялась где пачка.
Это для виду, а на самом деле захотелось Андрону перекинуться словом, чтобы обиду на константиновских заглушить. Просить у Хурмата он ничего не собирался: полям тозларовским тоже досталось не меньше, чем каменнобродским, к картошка выгорела. Правда, луга у них заливные, на лесных полянах. Сена накошено порядочно, да и скота зато раза в три побольше, чем в Каменном Броде.