За чаем разговорились. Вспомнили, как вместе в Кремле были на первом съезде колхозников-ударников, как с Калининым по душам беседовали. И хоть неудобно было Андрону жаловаться, не удержался, всё рассказал Хурмату про Илью Ильича.
Молчал, думал татарин, скоблил ногтями коричневый подбородок:
— Ладно. Саням ездить можно будет — дадим.
— Чего дадите? — не вдруг отозвался Андрон. Вначале-то подумал, не ослышался ли.
— Сена дадим, — подтвердил Хурмат. — Хочешь— бракованный старый корова завтра же на тебя писать буду?
— Платить-то чем?
— Не каждый год беда ходит, рядом живем, соседи.
Хурмат еще поскреб подбородок, добавил:
— Плохо другое: людей мало. Я вот нынче озими половину плана сеял. Зачем ворона кормить? А ты старый корова тоже отдай. Молодой телка корм оставляй. Будет телка — теленок будет, мясо, масло — всё будет.
— Это ты верно. Это оно по-хозяйски, — согласился Андрон, думая совсем о другом.
Долго искал подходящего слова, чтобы отблагодарить Хурмата за нежданную помощь, да так и не подобрал. Через стол молча стиснул крепкую руку татарина.
Невесел осенний день. По утрам за единственным подслеповатым оконцем караульной избушки на скотном дворе часами висит густой, тягучий туман. Он наползает с озера, пузырится, льется через плетень, как тесто из переполненной квашонки, нехотя обволакивает поленницу дров, ометы соломы, колодезный невысокий сруб, самоё постройку, скапливается у противоположного тына и, заполнив двор, переваливает на поскотину, стелется луговиной до самого леса. Чуть повыше — тучи. И они такие же ленивые. Точно слепцы на распутье, топчутся, поворачиваются на месте, зацепившись махрами штанин за вершины окрестных дерев, разбредаются в стороны, снова сходятся. И так без конца.
В избушке живет старик татарин Мухтарыч; летом — пастух, зимой — сторож. Занятье у деда немудреное: с вечера завязать ворота в коровнике, подпереть рогулькой калитку, утром выгнать скотину к деревянной колоде. Всё остальное делают Дарья с Улитой. Они и корм задают, доят по два раза в день с десяток коров, в ведрах на коромысле относят молоко в деревню. Ночью Мухтарыч сидит у печурки, днем спит в уголке на топчане.
Большая была старому радость, когда прилетел Мишка. И тот не забыл давнего своего наставника — заглянул в сторожку.
— Э-э-э, малай! Э-э-э, — тянул Мухтарыч, принимая в обе руки и не сильно сжимая теплые пальцы летчика. — Вот спасибо тебе, начальник, вот спасибо!
Мишка угостил старика дорогой папиросой «Беломор» и карточку на память оставил. Чтобы не обидеть «начальника», Мухтарыч от папиросы не отказался, закурил первый раз в жизни, и тут же жестоко закашлялся. До слез. Папироса упала на пол, закатилась в щель. Старик наклонился, хотел подобрать ее, но лейтенант взял старика за костлявые узкие плечи, усадил на скамеечку и подал ему вторую папиросу, — совсем позабыл, что Мухтарыч не курит!
Эту вторую папиросу Мухтарыч положил на подоконник, а потом, когда лейтенант ушел, подобрал и ту, что погасла в щели. Долго держал ее перед глазами, понюхал и, уловив тонкий, щекочущий аромат, беззвучно пошевелил впалыми губами: «Мишка начальник стал! Э-э-э…»
Чтобы кто-нибудь из подростков не стащил дорогого подарка, обе папиросы старик бережно завернул в газетку и сунул в паз между бревнами у самого потолка. Карточку вставил в самодельную рамку и повесил ее на стенку рядом с портретом Ворошилова. Когда приходила Дарья, Мухтарычу было приятно видеть, что, доставая с полки подойник, она всякий раз смотрела на карточку сына. Однажды Мухтарыч сказал, кивнув на простенок:
— Вместе воюют, оба начальник. Пускай рядом будет. Вот какой стал Мишка. Я давно говорил.
Кто-то сказал старику, что маршал Ворошилов командует всеми партизанскими силами, руководит главным штабом, а Мишка летает по ночам через линию фронта.
— Я говорил: вместе воюют, — ответил тогда Мухтарыч. — Мишка тужа большой начальник. Вот. Ты видал, какой он курит цигарка?
Ученики-старшеклассники протянули на новую ферму радиопровода из клуба. Приемник включали теперь редко, берегли батареи, но всё же по праздничным дням каменнобродцы слушали московские передачи. Тогда и Мухтарыч, накинув на острые плечи тулуп, садился к столу, прижимал к замшелому стариковскому уху эбонитовое блюдечко наушника. Но про Мишку почему-то ничего не говорили.
Как и в прежние годы, Дарья появлялась во дворе, прежде чем помутнеет в оконце. Потом приходила Улита. У Мухтарыча к тому времени жарко горели дрова под котлами, избушка наполнялась паром. Крутым кипятком обдавали изрубленную солому, из бутыли плескали туда же настой из еловых лапок, лукошком носили в кормушки. Про еловый настой агроном надоумил, — тот, что у Дымовых жил. Он же и соли где-то достал лизунцовой. Ледяными грязно-зелеными комьями лежала она в углу под топчаном Мухтарыча. Андрон строго-настрого наказал беречь ее пуще глазу, давать только стельным коровам.
В конце октября ударили заморозки, поскотина поседела, а озеро стало черным. В ноябре, в первых же числах, прилетели белые мухи. Медленно кружась в густом неподвижном воздухе, спускались они на землю, да так и не таяли. Старики примечали: добрая будет зима, крутая. Зато и весна не задержится.
Видимо, так же рассуждал и Пурмаль. Как-то воскресным днем появился он на берегу озера с толпой ребятишек из младших классов. Нарезали они камыша, нагрузились вязанками и отправились в сад, обвязывать яблони. Тут же со школьниками возился и агроном — ленинградец Стебельков. Звали его Вадим Петрович. Один он теперь остался, — мать по весне схоронил.
— Дерево тоже живет, — говорил агроном школьникам, — только на зиму оно засыпает. Начнутся морозы, вьюги, вы закутаетесь в полушубки, наденете валенки и меховые рукавицы, а яблоньке будет холодно. Кора у нее потрескается, и деревцо захворает. Другие в мае будут цвести, набирать соки, а эту придется лечить.
Пурмаль согласно кивал при этом, попыхивая дымком из трубки. А потом достал из кармана заранее приготовленные фанерные бирочки на обрывках шпагата. На бирках были проставлены номера. В руке Вадима Петровича появилась ручка. (Вот бы такую Андрейке! Стеклянная, и перышко у нее вечное. И чернильницу в школу таскать не надо: набрал из бутылочки — и пиши неделю.)
— Значит, так и условились, — продолжал между тем агроном, посматривая на окруживших его ребят, — каждый из вас облюбует себе деревцо и будет за ним ухаживать. Вот на этой дощечке напишем фамилию, а потом, когда вырастут яблоки, отберем покрупнее да получше… И что же мы с ними сделаем?
— Я тятьке своему пошлю, — угрюмо ответил приземистый парнишка, сын Ивана Артамонова. И шмыгнул носом.
— А я — Николаю Ивановичу, — добавил Андрейка.
— Правильно! — похвалил Вадим Петрович. — Ну, выбирайте себе яблони. Разбегайтесь!
Ребятишки бросились в разные стороны. И Анка- маленькая с ними же побежала, а потом остановилась, поднесла к губам посиневшие кулачки:
— Не буду я никакой себе яблони выбирать. Ничего мне не надо.
Спохватился Вадим Петрович, да поздно: девчонка заплакала. Взял Стебельков ее за руку:
— Знаешь что, Нюрочка, давай-ка мы вот что сделаем. Спросим у Альберта Францевича, какая из яблонь первый раз зацветет весной. Он-то наверное уж знает. И будем за этой яблонькой ухаживать вместе. Знаешь, какие яблоки вырастим! Поспеют, сорвем и принесем их бабушке, а самое лучшее — мамке. Договорились? А плакать не будем. Видишь, я ведь не плачу, а у меня совсем никого не осталось.
Так и ушли они с Анкой в самый конец сада. Выбрали самую маленькую яблоньку. Внимательно осмотрел агроном ветку за веткой, про себя улыбнулся. Анка своими руками привязала за нижний сучок бирку. И еще об одном договорились: об яблоньке этой дома молчок. До лета. Вот тогда обрадуем мамку.
К советам Вадима Петровича прислушивался и Андрон. Взять тот же хвойный настой: на язык — горечь зеленая, а надо, видать, животине. Кура и та вон начисто лапку еловую обдерет, если в курятник бросить. Сытая, а клюет иголки. Стало быть, не без пользы оно, организм требует.