Владимир горько улыбнулся; ему припомнилась поговорка: «Снявши голову, по волосам не плачут». А тогда хмурились — жалко было моста. Высокий, на массивных бетонных опорах, с решетчатой гнутой фермой над проезжей частью, он, как живой, ждал своей скорбной участи и, кажется, еще больше горбился, припадая к реке, распростертыми крыльями опираясь на ее берега.
Истинно так оно было, так. Рвали построенное своими же руками, отворачивались, чтобы не видеть приговоренное к смерти, и, не оглядываясь, уходили понурив головы. Рвали мосты, заводы, электростанции, валили под откос паровозы, жгли хлеб на корню. А вверху, в полуденном небе, волна за волной проплывали с надсадным и хриплым ревом разлапистые чернокрылые бомбовозы — «юнкерсы», «хейнкели», «дорнье», желтобрюхими змеями шли в крутое пике «мессершмитты» и «фокке-вульфы». И так же — волна за волной — разливались внизу пожарища. Солнце не в силах было пробить своими лучами смрадные тучи гари и казалось кровавым. Кровавые росы падали по утрам на землю, трупный тяжелый чад расползался из балок и от речных переправ.
Было. Всё это было. Именно так. И совсем недавно. И этого не забыть.
К вечеру в тот же день рота вышла к намеченному рубежу — к станции Черская. И еще разделилась: второй и третий взводы отошли южнее, а первый замаскировался в кустах в полусотне метров от магистрального шоссе из Пскова на Остров. И вот здесь, с глинистого пригорка, утыканного покосившимися кладбищенскими крестами, на рассвете 9 августа Дымов увидел длинное пыльное облако, сползавшее по шоссе на север.
Это была вражеская колонна. Немцы шли на Псков, как на параде: без головной разведки и бокового охранения. А километрах в пяти на высотах слева то вспыхивала, то угасала беспорядочная ружейно-пулеметная перестрелка, беловатыми шапками вырастали по отлогим скатам дымки от разрывов мин и снарядов. Какая-то стрелковая рота, — а может быть, и батальон, зажатый в подкову, — медленно отходила на восток, пятилась к дальнему лесу, не давая сомкнуться огневым флангам наступающих.
Глухое татаканье пулеметов, отдаленные пушечные выстрелы, сами высоты и распростершаяся вокруг болотистая низина, покрытая чахлым кустарником, неизгладимо врезались в память, как и первый бой у Хасана, как последнее мирное утро, когда солнечный лучик крадучись подбирался к сомкнутым ресницам Анки, а в застрехе под крышей сеновала чивикала белогрудая ласточка.
Пехоту слева бомбили пикировщики. Над лесом один из них загорелся и рухнул за высоту, а колонна приближалась с каждой минутой. Вместе с командиром роты сбежали они потом с кладбищенского пригорка к своим машинам, укрытым в кустах… Мог ли думать тогда старшина Дымов, что, спустившись в башню танка и плотно закрыв за собой броневую плиту люка, он должен был прощаться с экипажем, что в этом первом бою с фашистами потеряется сам, потеряет свою Анку, семью? И сколько же лет минуло с того злополучного дня? Ведь не так уж много, если считать по-обычному — день за день и в сутках по двадцать четыре часа. А какими часами следует измерять сутки плена, чему равна ночь, проведенная в каменном подвале комендатуры? Тут одна мера времени — седина. И она так же медлительна, как и рост самого умершего волоса.
И снова перед глазами комендант обер-лейтенант Пфлаумер… Когда опомнился, то увидел себя в окружении солдат в рогатых касках и с засученными по локоть рукавами. Документы в правом нагрудном кармане гимнастерки были на месте, а левый вывернут. Цел и орден, а залитый кровью комбинезон разорван до пояса. Солдаты тыкали в орден пальцами, смеялись, галдели по-своему.
Владимир пришел в сознание, сел. Солдаты притихли на минуту, с любопытством разглядывали очнувшегося танкиста. Владимиру нестерпимо хотелось пить, ухо его улавливало недалекий и ровный плеск широкого потока. Где-то рядом была река, возможно — сразу же за собором, что стоял на площади. А пить не давали. Сколько времени он находился здесь и куда его привезли, Владимир не знал. Последнее, что сохранила память, — это желтая огневая вспышка пушечного выстрела в упор и тут же ослепительный, искрометный удар по башне.
Не верилось, что это — конец. Уж не бред ли? Нет, не похоже. Справа и слева от Владимира лежали и сидели еще десятка полтора красноармейцев. Многие из них были ранены и тут же, в дорожной пыли, меняли друг другу повязки, используя для этого нижние рубашки. У стен собора жались белоголовые ребятишки. В руках одного Владимир увидел ржавую консервную банку. Из нее капало. Сидевший неподалеку пехотинец с обвязанной головой поманил пальцем парнишку. Тот подошел озираясь, трясущимися руками протянул банку. Тогда из толпы солдат отделился голенастый поджарый немец. Он один из всех был в фуражке, в хромовых сапогах и с портупеей. Мальчишка кинулся прочь без оглядки, а офицер, не говоря ни слова, расстегнул пистолетную кобуру, выстрелил в лицо пехотинца. Пробитая пулей банка откатилась к ногам Владимира.
Привезли еще пленных. Потом всех построили в две шеренги, отобрали документы, окружили плотным кольцом автоматчиков, погнали в тюрьму. Предположения Владимира оказались верными: сразу же за неказистыми торговыми ларьками и палатками, подковой обступившими неширокую городскую площадь, виднелись опорные башни старинного цепного моста. Дальше — небольшой островок с остатками крепостной стены и церквушкой. И еще один мост, с такими же башнями и цепями. Ночью — первый допрос.
Дымов со связанными за спиной руками сидит у холодной кирпичной стены, за столом напротив — голенастый поджарый немец, тот самый, что выстрелил в лицо пехотинцу. Рядом с ним — переводчица, чернявая стриженая девчонка в запыленных, обшарпанных туфлях и в гимнастерке, какие в тридцатых годах носили комсомольцы. Точно в такой же зеленой гимнастерке с отложным воротничком и с портупеей схоронили Верочку. У дверей застыли истуканами два конвоира в касках и с автоматами.
Обер-лейтенант вертит в пальцах орден Красной Звезды. Тут же на столе лежит красноармейская книжка Владимира. Заглядывая сбоку через плечо коменданта, переводчица читает: «Старший сержант, командир танка». А в петлице у пленного четыре рубиновых треугольничка. Он — старшина, и, хоть звание это не офицерское, он был командиром взвода боевых машин.
Ни комендант, ни переводчица не знают этого и никогда не будут знать. Нет перед ними и партийного билета танкиста. Где же билет? Пригнув голову, Дымов снова видит располосованный комбинезон, вывороченный нагрудный карман своей гимнастерки, а повыше клапана небольшое круглое отверстие от штифта ордена и широкий отчетливый отпечаток самой звезды.
— Фамилия?
— Иванов.
— Как Иванов?! Тут сказано — Дымов!
— Это между своими. Для вас мы все — Иваны, все Ивановы.
— Официер? — скрипит гитлеровец, перелистывая книжку.
— Не дорос еще, — глядя в упор в желтые глаза гитлеровца, отвечает пленный.
— Коммунист?
— Гражданин Советского Союза…
Слепящий удар плетью по голове. Второй, третий. Потом по лицу наотмашь.
«Только бы не упасть. Только не сунуться головой в ноги фашисту», — хватает Дымов обрывки собственных мыслей. И не упал. Уперся ногами в щербатый каменный пол, развернул тугие покатые плечи. Выпрямился во весь рост. И не отвел ни на долю секунды побелевших от ярости глаз от змеиных зрачков коменданта. И тот опустил плеть, нехотя, точно его вжимали, опустился на стул. Тогда сел и Владимир.
Комендант что-то пролаял девчонке. Та вышла из- за стола, дрожащими руками зачерпнула кружку воды из ведра, стоявшего на подоконнике. Пленный старшина и ее встретил таким же яростным взглядом.