В печурке потрескивали березовые поленья, чайник начал позванивать крышкой. И вот долгожданный топот множества ног за плотно закрытым оконцем. Пашаня вскинулся было на нарах, но тут же схватился за бок, да так и застыл в углу, ощерившись, Гарифулла выхватил пистолет, бросился к двери, но она распахнулась раньше. На стенах коровника плясали огненные отблески, а в сторожку разом втиснулись бригадир Нефед и Семен Калюжный.
Мухтарыч ударил поленом по руке бандита. Гарифулла уронил пистолет и стал пятиться к стенке, поднимая на уровень плеч растопыренные пальцы. Пашаня лязгал зубами.
Первым всё понял Нефед:
— Вон тут гости какие на праздник-то к нам пожаловали! Давненько, давненько не виделись.
Калюжный подобрал с полу новенький браунинг, недоумевая посматривал то на Гарифуллу, то на Мухтарыча. Старик опустил полено, снял с гвоздя у притолоки свернутый длинный пастуший кнут, отдал его Нефеду. Гарифулла налившимся кровью глазом молча сверлил Мухтарыча.
— Цх… старый сабака! — сдавленно прошипел он, опускаясь на лавку и по-прежнему держа руки на уровне плеч.
— Ладно уж, опускай руки-то, — распорядился, подходя к нему Нефед. — Вставай, поворачивайся! — И не спеша принялся вязать конокрада.
А в сторожку заглядывали всё новые и новые люди. У косяка, сжимая виски, стояла Дарья. Андрейка с Митюшкой, вытянув шеи, рассматривали Пашаню.
— Тот самый, помнишь? — шептал Митюшка в ухо своему приятелю. — Ну и морда!..
В дальнем углу двора догорала копешка сена, огонь плескался за тын. И еще топот, теперь уже конский. У колодца крутились на взмыленных лошадях татары из Кизгаи-Таша. С ними был и Закир. Он рассказал всё, что видел.
Шкатулку нашли в снегу за дровами, принесли в сторожку. Ценного в ней ничего не оказалось. Какие- то истлевшие бумаги с большими гербовыми печатями, план поместья и старые векселя. А в самом низу — свернутый в трубочку лист пергамента с печатью губернского нотариуса.
— «Дочери Марте и зятю Евстафию», — прочитал Семен, когда ему подали этот листок.
— Завещание, вот что это такое, — проговорил Калюжный. — Поздновато схватились. Ну а где же он сам — наследник?
— Вот они, корешки-то, где! — воскликнул Нефед. — Вот почему «господин Полтузин» в наших краях смуту готовил!
— Это кто же такой? — спросил Калюжный.
— Колчаковец один, зять помещика Ландсберга, — пояснил Нефед. — Шлепнули его в тридцать четвертом.
— А кого же там в озеро бросили? Лесник-то что говорил?
— Завтра узнаем, — ответил Закир.
Гарифулла и Пашаня сидели уже в санях, накрепко привязанные ременными вожжами. Единственный глаз татарина подернулся тусклой пленкой.
— Я сказал тебе: ат будет, всё будет, — говорил ему Мухтарыч. — Видишь, как всё хорошо получился, только копешка жалко.
Гарифулла ничего не ответил.
В декабре Семену Калюжному дали отпуск; поехал к себе на Украину разыскивать семью. Вернулся он перед Новым годом, привез ребятишек — трехлетнего сына Стасика и девочку Свету. Ей уже десять лет исполнилось. Жены не нашел в живых, — за несколько дней до освобождения Киева расстреляли ее фашисты за найденные при обыске бинты и склянку йода. Вот и всё, что узнал Семен. Старика отца схоронили соседи в день ареста жены; подобрали его во дворе с разбитой головой, онемевших от ужаса ребят вытащили из-под кровати.
Семен почернел от горя. За всё время, пока был он дома, добирался поездом до Уфы, а потом в кузове попутной машины до Бельска, дочка ни разу не назвала его папой, ни о чем не попросила. Когда на станциях он оставлял ее где-нибудь в уголке и наказывал не потерять в людской толчее братишку, Света только моргала, присаживалась на чемодан, обхватывала худыми ручонками Стасика и надолго застывала в таком положении. Ко всему безучастная, с недетской молчаливой покорностью, вздрагивающая от каждого стука и громкого голоса, она больше всего пугала отца. И глаза были у нее пугающие, заполненные пустотой.
«Города мы отстроим заново, — рассуждал Семен, — восстановим мосты и шахты, плотины и заводские корпуса, разобьем сады. Сделаем всё, как было до войны, даже лучше. Но как вернуть детство таким вот тысячам Светок и Стасиков, как это сделать?!»
Навстречу громыхали эшелоны с танками, тяжелыми пушками и разлапистыми артиллерийскими тягачами, тянулись нескончаемые вереницы цистерн с горючим, воинские составы с переполненными теплушками. Урал и Сибирь посылали на фронт людей.
Семен пробирался подальше от двери, присаживался где-нибудь в уголке, прижимал к себе ребятишек. Пробовал заговорить с ними, рассказать что-нибудь смешное. Шутки не получалось, в глазах беспрестанно вздрагивавшей девочки стояла всё та же пугающая пустота.
Сынишка тоже молчал, цепко держался за руку сестренки. В Рузаевке отцу удалось купить в буфете два бутерброда с засохшим, как слюдяная пластинка, сыром. В котелке принес кипятку. Света разломила один ломтик хлеба на две части, маленькую отложила себе, ту, что побольше, — братишке, а второй бутерброд завернула в газету и спрятала за пазуху.
— Я не съем, — сказала она отцу. — Когда наша мама была дома, она всегда оставляла мне утром кусочек хлеба. А мы берегли его до вечера.
— Ешьте, всё ешьте, — боясь заглянуть в глаза дочке, проговорил Семен, — на другой станции купим еще.
— А если там… если там фашисты?
— Не бойся, больше ты их никогда не увидишь.
— Мама тоже так говорила, а они пришли.
— Теперь уже не придут. Никогда не придут. Ешьте.
В Бельске Калюжный вызвал подводу с Большой Горы, два дня прожил в Доме колхозника. Ребят сводил в баню и потом уже, укладывая их в постель, рассмотрел по-настоящему, до чего же оба они худы, особенно Света. На чистой, отглаженной простыне острые плечи ее просвечивали бледной синевой, шея тоненькая, как у цыпленка, и с нездоровой кожей. Платье и рубашонку Светки, лохмотья Стасика бросил в печь, а утром отправился к Нургалимову. Тот позвонил в детдом, выдали там Семену два комплекта детской одежды. Ребята всё это время просидели в кровати, завернувшись в одеяло.
Ехали молча, погода выдалась славная — яркое солнце и небольшой морозец. И опять в глазах Светки не замечал Семен ни детской радости, ни удивления. Справа и слева медленно проплывали огромные заснеженные ели, дорога петляла в старом лесу, взбиралась на каменные увалы, ныряла в седые заросли озерного камыша, с метелок которого струилась серебристая пыль, а девочка смотрела на всё с тупым безразличием.
В одном месте Калюжный велел придержать лошадей. У самой дороги, на сухой, с обломанной вершиной березе, деловито работал большой черноголовый дятел. Скосив недовольно носатую голову, он глянул вниз, на людей, и принялся выстукивать замысловатую дробь.
— Дома ты ведь живого дятла не видела, — сказал Семен дочери. — Смотри, смотри, как старается!
— А фашисты его не застрелят? У нас они всех голубей постреляли.
Семен стиснул зубы. За три года войны он многое повидал, но никогда еще с такой жгучей ненавистью не произносил мысленно проклятого слова «фашист».
Ночевали в Каменном Броде. Можно было засветло еще добраться и до Большой Горы, но Семену хотелось узнать, нет ли каких новостей у Андрона и Маргариты Васильевны. А новости были, и это сразу увидел Калюжный по лицу Маргариты Васильевны; в последнем письме Николай Иванович сделал коротенькую приписку: «Вышли на Большую землю. Нас отвели в армейский тыл, поговаривают о том, что кое- кому придется сдать автоматы, заняться другой работой. Получил подтверждение: Дымов жив, немедля обрадуй Аннушку».
Кормилавна только руками всплеснула, увидав, в чем приехали ребятишки: на ногах ботинки с загнутыми рыжими носами, а у Светки даже и варежек нет.
— Ох, уж эти отцы! — хлопотала она, кружась встревоженной наседкой то возле Стасика, то возле Светки. — Экую даль на морозе, смотри-ка ты, в чем привез! Ну и снял бы обутки-то, видишь, совсем задубели. А ножонки у обоих завернул бы в тулуп. Истинно сказывают в народе: у отцов одна думка — дочку выдать скорее, сыну — топор али вилы навозные в руки…