— Чего тебе надо? — спросила недовольно.
Улита с трудом проглотила застрявший в горле колючий клубок:
— Проститься пришла.
Анна захлопнула створку и долго еще маячила расплывчатой тенью, переходя от окна к зыбке и снова к окну. Наконец скрипнула дверь в сени. Улита ждала на крыльце. Вот громыхнул деревянный засов, высокая белая фигура показалась в темном дверном проеме. Анна переступила порог и тут же опустилась на него, обхватив колени руками.
— Душно в избе, давай посидим здесь, — сказала. — Чего же ты мамыньку проводить не пришла? Вот с ней-то и надо бы попрощаться. Я пока что живая.
Улита снова судорожно глотнула:
— Прости, если в чем виновата перед тобой. Сдается мне, не увидимся больше.
— Кто это тебе сказал? Выдумываешь.
Анна подобрала с плеч распустившиеся волосы, принялась было заплетать их в косу, но, не докончив, отбросила за спину. Голос у нее был сухой и надтреснутый, и говорила она не поворачивая головы в сторону Улиты. Смотрела прямо перед собой, уткнув подбородок в колени, и говорила будто для того только, чтобы услышать самой же сказанные слова.
— Выдумываешь.
— Не страшно одной-то? — спросила Улита, чтобы не оборвалась и без того ненадежная нить разговора.
— А чего мне бояться? Самое страшное уже было. Как с ума только не сошла.
Долго молчали. Анна поеживалась от предрассветной сырости.
— Где он теперь?
— Всё там. На Кавказе.
— Ну и что?
— Ничего.
Огромная, как решето, луна медленно выкатилась из-за леса. Бледная и ко всему чужая, равнодушная, надолго повисла она над Метелихой, зеленоватым негреющим светом окатила травянистые скаты горы, купы уснувших берез возле школы, плакучие ивы у прясел, уронила синие тени. Справа, внизу, за покатыми крышами Нижней улицы, стекленела тусклая гладь озера. Окутанная тягучим лесным сумраком и белесым туманом, деревенька спала, разметавшись по взгорью. Даже собаки не тявкали.
Обхватив худыми голыми руками острые колени и запрокинув голову, Анна всё так же смотрела куда- то в пространство сухими, остановившимися глазами. Лицо ее, освещенное неживым блеклым светом, было неподвижным, как маска. И только глаза — большие и немигающие — загорались порой холодным, недобрым блеском. А Улите припомнилась не эта, другая Анна, — развеселая, голосистая. Плечи у той были покаты, грудь высокая, из глаз неуемная радость плескалась. Молода, всеми статьями пригожа — что еще надо?! В хороводе или на вечеринке она так умела подмигнуть, каблучком притопнуть, так повести плечиком, что у самого вислогубого тюхти-парня невесть откуда и удаль бралась, — с места вприсядку его бросало, шел колесом по кругу с гиком, посвистом, а пальцы у гармониста черт-те что на ладах выделывали! Даже женатики — бородатые мужики глаз оторвать не могли! А деды с посконными бородами и с клюшками только головами покачивали: «Артуть, огонь-девка!»
И вот — ничего нет. От Нюшки осталась тень. Правда, она двигается, говорит, но самой Нюшки здесь нет. Она — в другом месте.
— Что хоть он написал-то? — вновь заговорила Улита. — Трактористы толкуют вон — в плену вроде бы, в лагере был?
— Был, — одним словом ответила Анна.
— Как же дался такой орел?
— Из танка без памяти вынули.
— А теперь?
— В госпитале. Миной его накрыло. И язык, и руки — всё отнялось. Через четыре месяца карандаш в пальцы ему вложили.
Еще помолчали. Синие тени сделались гуще, крадучись проползли они по двору, ближе к истертым ступеням крыльца, переплелись ощупью, бесшумно, с вороватой оглядкой, взбирались всё выше. Вот и ноги у Анны погрузились в холодную, иссиня-зеленую муть, и перекрещенные на коленях пальцы рук, вот по плечи ее засосало.
Душно стало Улите. А перед глазами у ней — не Анна уже, а Дуняша. Ту Улита бросила под ноги сквалыги-снохача Дениса, привела ее к омуту. Хотела этого или нет — так получилось. И никто в деревне больше ее не виноват перед Андрейкой, который до сих пор не знает отца, не помнит и матери. Вот какая она змея — Улита! И не знать никому, сколько раз по ночам, боясь гулкого стука собственного сердца, замирая от страха, пробиралась она на кладбище, падала на колени, обнимала дубовый крест, прибирала Дуняшину могилу. Все думали, что это делают Верочка с Маргаритой Васильевной, комсомольцы, и Нюшка в том же числе.
Нюшка… Развеселая, голосистая Нюшка! Помнишь ли ты сейчас, как бежала по снежной тропке, задами, на Верхнюю улицу, прижимая руки к груди и запыхавшись? Какими глазами глянула тогда на Улиту: «Письмо прочитать бегу. Фроловна-то ведь неграмотная…» Это когда Володька в городской больнице лежал с развороченным из обреза боком. Улита всё поняла, помогала Нюшке. И не было у нее радости больше той, когда они поженились.
Жить бы да жить им, а тут призыв, бои у Хасана. И опять — разве не она, не Улита, по два раза на день забегала к жене бригадира Анне Дымовой! Как могла успокаивала: «Этакий-то орел да не прилетит! Николай-то Иваныч что тебе говорил? То же самое и в газетах прописано: Хасан-то — он, может, чуть поболее нашей запруды у мельницы. Откуда же там быть настоящей войне! Да может, от них всё это за тысячу верст!» И ведь вернулся! Жив и здоров. С орденом!
Расцвела, как вишенка в розовом вешнем уборе, распустилась Нюшка. Не было пары статней да дружней, вся округа завидовала. Трех лет не прошло, наглядеться друг на друга не успели, — кончилось Нюшкино счастье. Слово в слово помнит Улита письмо сержанта Кудинова: «Мы еще в эшелоне условились, если с одним из нас что-либо произойдет… Жестоко отомстили врагу за смерть командира. Будем мстить и еще — до Берлина, до самого логова!»
И Улита поверила, все поверили. Не поверить этому было нельзя. Это ведь не Хасан, не «запруда у мельницы». Теперь от моря до моря полыхали города и сёла. До Москвы, до Волги.
Вот и вдова Анна Дымова. И это в двадцать пять лет! Ну два, ну три года можно реветь, а они ведь каждый на десять лет старят. А потом? Да неужели уж она в поле обсевок? Неужели только для этого и родится человек, чтобы по ночам рвать зубами подушку? Не от живого мужа к другому сбежала! Жить- то каждому надо хоть маленько по-человечески. Ну, посудачили бабы — эка важность! А любую из них возьми, коснись бы такое? И чем плох агроном? И тоже один. Не пропойца какой-нибудь, не бабник. Нет, не худа желала Улита Анне! Ну, не такая, конечно, жизнь, как за первым мужем, да всё есть к кому притулиться в непогожую ночь. А теперь и одной и другому еще горше. И опять Улита тому причиной.
— Проститься пришла я, — хватаясь за горло и торопливо перебирая пальцами пуговицы на кофте, шепотом заговорила Улита, — в твоем злонесчастье я кругом виновата! Беспутная, потаскуха-баба. Ударь меня, Аннушка, тряпкой поганой. По роже. Не молчи только! Чую, не свидимся больше… А хочешь, съезжу к нему? Вот пригоню на место скотину, деньги есть у меня. Возьму и поеду. Город-то у меня записан. И адрес Семен узнал у Николая Ивановича. Хочешь?
— Не выдумывай. Не плети на себя напраслины, — так же шепотом ответила Анна. — Неизвестно еще, кто из нас чище. Ты с Семеном живешь без укора, у меня — вон оно, в зыбке!
Улита сунулась в колени Анны, захлебываясь и вздрагивая всем телом.
Анна молча гладила ладонью по тугому плечу Улиты. Без вздоха, без бабьих всхлипов. А потом упала на шею Улиты тяжелая и горячая капля. Одна, другая, враз несколько…
К вечеру в тот же день заглянул к Анне Андрон. На крылечке потрепал за льняные косички Анку-маленькую, сутулясь, шагнул в избу. Приподнял ситцевый полог зыбки, погрозил толстым пальцем коротконогому глазастому Степке и потом уже грузно опустился на лавку:
— Здравствуй, хозяюшка! Мир да довольство дому сему.
— Спасибо на добром слове, — промолвила Анна.
— Я по делу к тебе, Екимовна, — без обиняков начал Андрон. — Дарье нужна помощница на скотном дворе. В поле ты не работница с сосунком-то своим, а тут оно недалече. Вот и пришел. Хочешь — скотницей запишем, хочешь — на место Улиты определим. Только тут хлопотнее: два раза на дню на приемный пункт молоко возить надо. Думай.